ЗНАНИЕ-СИЛА

"З-С", № 2, 1996
© А.М. Шкроб   

ВРЕМЯ  ШЕМЯКИНА


Александр Шкроб

 
Sorry to be personal

       Поздним вечером я иду мимо гигантского комплекса Института биоорганической химии. Здания темны, лишь слабо светятся в вышине висячие переходы. Никого нет там в этот час, ни один аспирант не борется с убегающим временем в этих хоромах, изнутри похожих то на хилтонский отель, то на хаммеровский центр. И я, естественно, вспоминаю о той, увы, далекой эпохе, когда для нашего брата аспиранта понедельник таки начинался в субботу. Тогда институтские окна светились заполночь, и, оглядываясь на них с трамвайной остановки, я всегда испытывал угрызения совести - кто-то еще работает, а для меня день уже завершен.

Такое не повторится - счастливое сочетание оттепельного оптимизма, причастности к рождению новой науки, молодости нашего института, да и своей собственной. Для меня исторические периоды персонифицированы. Сталинское время - это школьное детство. Наш директор, Алексей Иванович Шемякин, умудрился собрать в своей 7З-ей московской школе прекрасных учителей, которых за непримиримую порядочность или неарийское происхождение отовсюду изгоняли. И я мог бы долго рассказывать, как они нас воспитывали и оберегали от свинцовых мерзостей тогдашней жизни. Так получилось, что хрущевские годы для меня тоже воплощены в человеке по фамилии Шемякин, только уже Михаил Михайлович...

М.М. Шемякин

       Сентябрьским утром 1959 года я впервые вошел в странный на вид дом, в котором мне предстояло провести следующие 25 лет. Жуткое творение Жолтовского, изукрашенное множеством колонн, пилястров и медальонов, венчал портик со слабо различимой надписью "Институт горного дела". Надпись эта сохранилась, а вот сам институт покидал грязножелтое здание, изгнанный из Москвы повелением Никиты Сергеевича. Ближе к производству - в подмосковные Панки! У подъезда горняки наваливали в грузовики лабораторный скарб, и один из них сунул мне в руки шахтерку: "Возьми на память, оккупант!" Он догадался, что перед ним один из новых хозяев - сотрудников новорожденного Института химии природных соединений.

За неделю до этого я повинился завлабу, тож директору ИХПС, М.М. Шемякину в тройке по марксизму, полученной на последнем экзамене в аспирантуру: "Теперь меня не возьмут?" Шемякин расхохотался так, что сбежались еще незнакомые мне сотрудники: "Совсем наоборот! Была бы пятерка, я бы еще задумался." Я уже второй раз слышал этот басистый смех, и он мне очень нравился. Первый раз будущий шеф хохотал, обнаружив в моей заводской характеристике слова "беспартийный" и "еврей", не разделенные запятой. Шемякин отсмеялся и принял свой обычный грозный вид.

Выпускник Менделеевки, отработавший два года на заводе в Долгопрудном, я совершенно не разбирался в академической иерархии и довольно смутно представлял себе, куда попал. Вообще-то я мечтал работать в лаборатории И.Л. Кнунянца, но не вышло, и тогда мне посоветовали идти к Шемякину и познакомили с одним из его ближайших сотрудников - В.К. Антоновым. Это был хороший совет. Я вспомнил, что годом раньше слышал выступление Шемякина на Менделеевском съезде. Тогда я зачитывался биологической и биохимической литературой, поставлял в "Химическую науку и промышленность" новости на эти темы, и потому был совершенно покорен темпераментным рассказом о поисках связи между строением и механизмом действия биологически активных веществ.

Именно эти вещества, вырабатываемые живыми организмами: антибиотики, гормоны и другие регуляторы обмена веществ - скрывались за псевдонимом "природные соединения". Но не только они. Удачно придуманное название института позволяло собрать под одной крышей исследования и белков, и полисахаридов, и нуклеиновых кислот, и липидов - словом, всех основных компонентов живой материи. Директором ИХПС должен был стать известный химик-синтетик академик И.Н. Назаров, но он умер на симпозиуме в Авиньоне. Шемякин занял его место.

ИХПС постепенно обживался в "желтом доме", все быстро познакомились и скоро стало ясно, что новый институт имеет все шансы на успех. Мало того, что в нем объединились талантливые химики трех поколений, сама атмосфера первых лет ИХПС удивительно способствовала плодотворной работе. Чуть ли не каждая аспирантская тема открывала новое научное направление. Казенное определение - доброжелательное и творческое общение - лишь в слабой степени отражает царивший тогда дух сотрудничества, всеобщего и взаимного обучения. Такая идиллия не может быть вечной, со временем возникли неизбежные раздоры и свары, и все же всех старых сотрудников ИХПС и сейчас объединяют и связывают в своего рода клан воспоминания о тех временах.

       Для меня эти воспоминания неотделимы от размышлений о Шемякине. Каждый год ближайшие сотрудники и ученики встречаются у его могилы, и каждый раз, покинув Новодевичье кладбище, я долго брожу по улицам, заново переживая надежды, потери и обретения далекой молодости, поневоле ставшей бурной из-за этого неуемного человека. Равнодушный разве только к комфорту, Шемякин одинаково буйно реагировал на раздражители любой силы и весьма недвусмысленно выражал свои симпатии и особенно антипатии. В сущности, он был идеальным объектом для науковеда, изучающего, как влияет эмоциональность руководителя на жизнь коллектива. Соответственно, я, пожалуй, не знаю человека, относившегося к нему равнодушно или даже спокойно - Шемякина можно было только любить или ненавидеть, а еще чаще, то любить, то ненавидеть. Оттого мнения и мифы о нем так противоречивы, оттого одни сохранили о Шемякине благодарную память, а другие поспешили его забыть как тяжелый сон. Часто рассказы очевидцев невозможно совместить в сознании, словно речь идет о разных событиях и разных людях по фамилии Шемякин.

Сам я старался воспринимать причуды и перепады настроения шефа философически (у природы нет плохой погоды...), но, признаться, это не всегда удавалось. Хоть и привязался я к нему сразу и навсегда. Признаюсь в том, чтобы обозначить оттенок своей необъективности. Впрочем, когда я показал этот текст коллегам, иные упрекнули меня в недостаточно почтительном отношении к покойному шефу...

Холерический темперамент являлся существенной, но, разумеется, не главной особенностью Шемякина. Прежде всего, он был замечательный химик, добившийся выдающихся результатов в самых разных областях органической химии - от выяснения механизмов реакций до синтеза сложнейших антибиотиков. Сфера интересов Шемякина не только была необычно велика, она непрерывно расширялась, и больше всего он боялся остановиться на достигнутом, "искать под фонарем". Доминанта его личности - преданность делу, ради которого он не жалел ни себя, ни других. К этому нужно добавить, что Шемякин родился лидером, и окружавшее его силовое поле лишь в малой степени определялось административным положением.

       Начну с конца. Шемякин, как и Назаров, умер внезапно на симпозиуме. Это был Рижский симпозиум 1970 года по химии природных соединений. Вернувшись в Москву, сотрудники ИХПС очутились в заметно изменившемся мире, точнее в мире, где давно зревшие изменения официально закрепились. Я оказался в лаборатории Ю.А. Овчинникова, и новый завлаб встретил меня замечательно точным предупреждением: "Запомните, Шемякин был вам руководителем, а я ваш начальник!" Так на З5-ом году жизни я, наконец, обрел Начальника. Овчинников оказался прав - я долго мучился, пытаясь вспомнить, опрашивал коллег - нет, никто и никогда на нашей памяти не называл Шемякина начальником.

Тот рижский симпозиум навис над Институтом с неуклонностью астероида. Такое сравнение не лишено смысла, если вспомнить, что именно столкновению Земли с небесным телом вроде обязаны своей гибелью динозавры. Дело в том, что в предсимпозиальные годы ИХПС подвергся перестройке, которая по масштабу и стилю не уступала грядущей всесоюзной. Кстати, в обоих случаях исходные мотивы были вполне разумны. Химия природных соединений, родившаяся и выросшая как экзотический раздел органической химии, самой логикой развития естествознания была обречена преобразоваться в новую науку - биоорганическую химию. Этой науке предстояло стать сплавом химии и биологии, однако область применения этого сплава и его компоненты стали предметом яростной, хотя и не всегда явной дискуссии.

Суть биоорганической химии состоит в приложении идей и подходов органической химии к биологическим объектам и явлениям. Речь идет не об установлении структуры и синтезе химических соединений, сколь сложны бы они ни были, а о стремлении понять, почему именно так Природа сконструировала эти соединения, и как они взаимодействуют с другими веществами, реализуя свое биологическое предназначение. Вряд ли здесь уместно углубляться, напомню только хрестоматийную историю о химике-органике, который дал Д. Уотсону и Ф. Крику сведения о строении и свойствах нуклеиновых оснований и тем открыл им путь к построению двойной спирали. М.М. Шемякин и А.Е. Браунштейн несомненно могут быть причислены к отцам-основателям биоорганической химии, поскольку именно они угадали механизм участия кофермента пиридоксаля в энзиматическом переаминировании. Это был едва ли не первый случай, когда удалось на языке органической химии истолковать явления биологического катализа.

Шемякин раньше других уловил момент оформления новой науки и со свойственным ему темпераментом принялся насаждать ее на доступном ему пространстве. Больше всего, пожалуй, ему хотелось, чтобы химики-органики занялись исследованиями механизма действия биологически активных соединений, так как заодно автоматически должно было интенсифицироваться изучение и белков, и нуклеиновых кислот и биологических мембран.

Главные организационные дела он явно намеревался завершить к рижскому сборищу ("Это было не сборище, а крупнейшее международное научное собрание" - поправили меня...). При этом шеф, казалось, не сомневался, что все его коллеги, как и он, готовы оставить старые, в его терминологии геморроидальные темы и мгновенно переключиться на решение новых и таких привлекательных с его точки зрения проблем - он называл это погружением в кипящий слой. Между тем, среда пассивно, но отчаянно сопротивлялась, особенно, когда от увещеваний он стал переходить к угрозам. Другой аспект перестройки заключался в необходимости объединить специалистов разных профилей для комплексного решения проблем. В принципе это было абсолютно правильно, но, увы, Шемякин категорически не желал понять, что разным людям свойствен разный стиль работы, и многие не в восторге от перспективы быть запряженными даже в величественную колесницу. Я, каюсь, был среди этих многих и, слушая на ученом совете гневные заявления о "дешкробировании" Института путем немедленного изгнания "одиноких бизонов", утешался тем, что клал шефовы филиппики на рифму.

Эти бурные демарши были, в сущности, безвредны, и истинную угрозу я тогда видел не в них, а в быстро вошедшем в обиход разделении научных направлений на поощряемые актуальные и гонимые прочие. Актуальными считались темы, которые у всех на слуху, важность которых всем очевидна. Такие темы, разумеется, уже никак не оригинальны, и в лучшем случае можно говорить об оригинальном к ним подходе. Вокруг них, как правило, царит толчея и бессмысленная погоня за первенством. Именно это, по-видимому, имел в виду Н.В. Тимофеев-Ресовский, рекомендуя "не заниматься тем, что все равно сделают немцы". Рассуждения об актуальности, увы, часто скрывают желание "вскочить на ходу в трамвай" и вырождаются в циничный стиль догнать и перегнать любой ценой. "Используя все возможности социалистического строя", как приговаривал позже мой Начальник, понимавший в том толк. Первым вопросом при обсуждении новых направлений со временем стал: "А занимаются ли этим на Западе?" Если нет, стало быть это чепуха, самострок. Впрочем, возможно я тут перегибаю. Мне вообще присущ панический ужас перед любыми формами конкуренции в науке.

       Но вернемся в те дни. Шемякин крайне чутко улавливал момент, когда начальный бурный взлет удачных исследований сменялся планомерным расширением и углублением достигнутого. Эту, вообще говоря, естественную стадию он не любил, называл ее "стрижкой купонов" и всячески подначивал вышедших на плато коллег и учеников взяться за что-нибудь совершенно новое. С такой психологией, шеф видел в переходе химика к биологической проблематике не катастрофу, а смелую, но вполне оправданную авантюру. Шемякин и сам не боялся раздвинуть границы своей компетенции, и был убежден, что его сотрудники тоже могут, преодолев собственный консерватизм, добиться успеха в любой области.

Надо сказать, что нередко он оказывался прав. Так, М.Н. Колосов и его коллеги, имевшие громадный опыт по части установления строения и синтеза сложнейших антибиотиков, бросили эти занятия и вскоре стали синтезировать олигонуклеотиды, а впоследствии превратились в генных инженеров. Здесь все не так просто. Возьмем органика-синтетика, представителя профессии, требующей освоения огромной эмпирической информации и великого множества лабораторных навыков. Быстрые успехи здесь почти невозможны, и лишь спустя годы ощущаешь свободное владение предметом. Специализировавшись на каком-то круге соединений, скажем красителях, стероидах или пептидах, химики обычно редко за него выходят, со временем наращивая профессионализм и продуктивность. Добровольный переход к совершенно новому классу объектов исследования вызывает осторожное удивление коллег, а отказ от накопленных навыков при более резкой смене направления воспринимается как склонность к опасному дилетантизму.

Лишь очень немногим, подобно великому естествоиспытателю нашего времени Х.Г. Коране, удается прожить несколько жизней в науке и добиться невероятного успеха и в органическом синтезе, и в молекулярной биологии, и в химии белка. И все это, имея, разумеется, помощников, но не отходя самому от лабораторного стола! Так вот, Шемякин призывал встать на этот рискованный путь, и его вера в наши возможности одновременно и вдохновляла, и пугала. Я хорошо помню, какие сомнения испытывал мой ныне тоже покойный руководитель В.К. Антонов, прежде чем решился от изучения внутримолекулярных перегруппировок перейти к исследованию энзиматического расщепления белков. Он-таки сделал этот шаг, и сейчас будущие энзимологи учатся по его монографии "Химия протеолиза".

Конечно, можно избежать столь резвых поворотов и выращивать химиков-биооргаников смолоду и исподволь. Но учить было еще некому, да и времени ожидать колошения всходов не оставалось. Каждый свежий номер журналов брался в библиотеке с боем - наша наука набирала бешеный темп. И вот, уступая понемногу шемякинскому напору, наш институт стал преображаться во что-то новое и не очень понятное. То и дело возникали и рассасывались новые группы и лаборатории. Случались потери. Многие тогда покинули наш "желтый дом", особенно обидным и бессмысленным мне до сих пор представляется исход лабораторий В.М. Степанова и Н.К. Кочеткова.

Беда была в том, что природная склонность Шемякина рубить узлы оставалась ничем и никем не уравновешенной, а его человеческие слабости подчас эксплуатировали в совсем не научных целях. Неудивительно, что на этом фоне былая открытость и доброжелательность, симпатичная патриархальность первых лет ИХПС уступали напряженности, клановости и прочим очаровательным спутникам тирании. Сейчас, спустя более четверти века, отдадим должноe дальновидности Шемякина и его стремлению создать и развить в нашей стране самые плодоносные направления современной химии. Кто скажет, что это ему не удалось, что его усилия были не так уж продуктивны? А издержки действительно оказались не малы, и они - дань исконному качеству российских реформаторов. Юрий Трифонов дал ему простое, но точное название - нетерпение. Это оно сквозь века гонит пресловутую тройку, оставляя шрамы на спинах лошадей и вытряхивая душу из седоков.

       Я, как большинство сотрудников Института, уже не застал Шемякина работающим у лабораторного стола. Да, в наше время лишь очень немногие ученые, подобно Коране, поднимаются по ступеням научной карьеры, не прерывая собственную экспериментальную работу. Большинство талантов проводит опыты, так сказать, дистанционно, в лучшем случае направляя подчиненных им сотрудников, а в худшем - управляя ими. Хорошо это или нет, но такая практика создает возможность для пролезших наверх "организаторов науки" более или менее успешно имитировать творческую активность, тем паче, что высшая форма научного руководства почти неуловима для постороннего глаза, проявляясь подчас в как бы случайно брошенной фразе или едком замечании. Можно понять некий скептицизм, с которым встречают сообщения об открытиях, совершенных директорами крупных институтов. Случалось мне такие сомнения слышать и о Шемякине...

Ну, что тут скажешь! Это надо видеть изнутри, пройдя через схватки на семинарах, ощущая нетерпеливое ожидание твоих последних результатов, находя на рабочем столе подброшенные для немедленного прочтения оттиски свежих публикаций. Про Шемякина даже нельзя сказать, что он руководил исследованиями, ибо на самом деле он почти всегда оказывался наиболее активным их участником. И в этом, как и во многом другом, шеф, скорее, перебирал. Он внутренне стремился все работы, проводившиеся в нашем эклектическом институте сделать "своими", дойти в них до самой сути и, разобравшись в ней, оказывать отнюдь не административное влияние. Иногда это ему удавалось, иногда нет, но его громадный творческий вклад в институтские достижения неоспорим.

Почти все приходят в естественные науки завороженными с детства именами Фарадея, Семенова, Капицы, однако лишь немногим удается на этом пути встретить своих Деви, Иоффе и Резерфордов. Становление ученого, разумеется, есть нечто куда большее, чем овладение ручными и умственными навыками экспериментальной деятельности. Это нечто нам тоже передают наши руководители, по большей части бессознательно, иной раз даже в виде отрицательного опыта.

Я в те годы состоял в лаборатории Шемякина и многое видел и слышал. В беседах наедине он выглядел совсем не тем нетерпимым грубияном, которым все чаще являлся внешнему наблюдателю. Напротив, перед вами был действительно добрый, действительно милый человек, чуткий слушатель и великолепный рассказчик, отчаянный и по-детски обидчивый спорщик, умеющий при этом и пошутить, и весело принять шутку. Не зря мне случалось в спорах с ним терять чувство дистанции - своей манерой шеф как бы провоцировал забыть разницу в возрасте и положении.

Однажды я здорово испугался. Шемякин придирчиво редактировал чужие писания и требовал такой же тщательности от тех, кому давал читать собственные. Вообще, в его лаборатории поддерживался культ языка, стиля, оформления любого документа, вплоть до поздравлений. Старожилы вспоминали многочасовую дискуссию, как правильнее: "национальный гуцульский орнамент" или "гуцульский национальный орнамент". Многие наверно сохранили рукописи со специфическими пометами шефа у возмутивших его строк: "7", "777", "77" или попросту "кемь". Редакторская настырность Шемякина была отличной дрессурой, она передалась почти всем его ученикам, но иной раз усердие оказывалось чрезмерным. Так, английский перевод "Химии антибиотиков" замучили в погоне за совершенством, и он так и не вышел в свет.

С моей точки зрения Шемякин писал несколько тягуче, и, получив от него очередной текст, я обычно старался спрямить длинноты. Повторяю, в этом не было ничего особенного - шефские рукописи очень часто отдавались на суд его сотрудников. Он с подозрением встречал отсутствие замечаний, видя в этом преступное небрежение. А найдя их, горячо защищал свой вариант. И тут я забылся: "Да херня здесь у вас, и на той странице тоже!" Брякнул, окаменел и не сразу отреагировал на вопль: "Где, где херня?"

       Никак нельзя сказать, что Шемякин чурался большой академической политики, но главной ареной для него были лаборатория и институт. К науке он относился страстно, жил ею и потому своих сотрудников воспринимал как членов большой семьи (думаю, не случайно обе жены Шемякина были химиками). Тех, кто разделял его увлеченность, он явно выделял и снисходительно относился к их мелким прегрешениям, но зато непрестанно давал понять, что ждет от них большего. Разносил он нас беспощадно, не стесняясь в выражениях, но в замысловатые метафоры обычно облекалась вполне деловая критика. Л.А. Нейман недавно поведал мне о шемякинской резолюции на его рукописи: "В настоящем виде эту статью публиковать нельзя, так как она представляет собой мертворожденный выкидыш на девятом месяце беременности!" "Чорт побери, - сказал Нейман - сформулировано абсолютно точно: работа была неплоха, но следовало поставить завершающий контрольный эксперимент".

Вот почему долго обижаться на шефа было невозможно, и все его эскапады не отпугивали, а, скорее, забавляли. К тому же в лучшие годы ИХПС тон в лаборатории задавали такие достойные и интеллигентные люди как Л.А. Щукина, Ю.Б. Швецов, М.Н. Колосов, Л.Д. Бергельсон, В.К. Антонов... Однако, манеры, возможные в тесном мирке лаборатории, вне его вызывают недоумение, а, порой, активное неприятие. Далеко не все догадывались, что "по-лабораторному" обращаясь, Шемякин как-бы включает их в свою семью. Да и не все были бы рады этому включению, ибо наш Институт собрал при своем рождении много зрелых ученых, мечтавших на новом месте начать новую, вполне самостоятельную жизнь. Вот и находила коса на камень...

Со временем я пришел к выводу, что мистер Хайд в Шемякине олицетворяет его администраторское неумение. В этой ипостаси ему было проще срезать углы, заменяя криком неприятные объяснения и заглушая рычанием неуместные возражения. Не случайно же он держал на административных постах людей, готовых проводить в жизнь, а то и взять на себя всякого рода неприятные ему самому решения. Увы, маска имеет тенденцию прирастать к коже, а вместе с решениями уходит реальная власть. Все это, как говорится, давно описано в литературе.

Когда-то, еще до моего прихода, шеф разряжался в лаборатории битьем посуды об пол. Легенда гласит, что, схватив было ценную шоттовскую колбу, он опомнился и под смех сотрудников бережно положил ее на место. Больше он посуду не швырял, но продолжал бить горшки на иной, директорский манер... Может нам всем постоянно нужен чей-то добродушный смех? А смех - как воздух, чем выше, тем его меньше...

Проще всего сказать, что Шемякин не был рожден директором, но это далеко не вся правда. Его преданность делу, редкостное научное чутье и сочетание опыта с любознательностью приносили громадную пользу ИХПС, и их влияние ощущалось далеко за его пределами. Чего ему нехватало, так это чуть-чуть мудрой остраненности, если хотите, олимпизма. ИХПС делил здание с Институтом молекулярной биологии, и пример величественного В.А. Энгельгардта, правящего безо всяких резких движений, был у нас перед глазами. А нашему хотелось все делать непременно сразу и непременно на свой, и только на свой манер, выкладываясь до упора и соря страстями. Все так, но разве не правда и то, что главной своей директорской цели Шемякин все же достиг и, используя все средства от деликатных советов до прямого насилия, сумел-таки повернуть химиков лицом к биологии.

Многое в поведении Шемякина можно понять, если вспомнить, что и самому ему трудно дались те годы. Он провел их рядом с парализованной женой, которую очень любил. Его постоянно мучили боли, которые он приписывал радикулиту. А это был не радикулит... Мне кажется, он подозревал об ограниченности отпущенного ему срока. Впервые я подумал об этом, когда за полгода до смерти шеф неожиданно попросил меня тайком принести ему в больницу библию...

       Я очень многим обязан Шемякину, общение с ним сильно сказалось на моем поведении и мироощущении. Прежде всего, рядом с ним было интересно. Шеф часто ходил по лаборатории, обычно поздним вечером, и подолгу обсуждал последние результаты. Как-то само собой подразумевалось, что в это время жизнь должна кипеть. Помню, он крайне удивился безлюдью часов в восемь под Новый Год (я собирался веселиться в доме напротив и забежал за казенной жидкостью). Иной раз он звал к себе, и тогда приходилось тщательно все выключать и осматривать, потому что кабинетные беседы обычно затягивались надолго. Однажды он так выдернул меня - "Ничего не выключайте, это на минутку!" Вернувшись через час, я обнаружил, что воды в комнате по лодыжку - сорвало водоструйный насос. Я разулся, закатал штаны, взял ведро и... за спиной услышал голос Шемякина. Он, видите ли, еще не договорил!

Вечерние собеседования (как, впрочем, и утренние семинары) были не только длинными, но и по-настоящему интересными. Шемякин принадлежал к тому уже почти вымершему типу академиков, которых волнуют не только плоды, но сам процесс исследования. Альтернативный подход один из моих друзей описал словами - нам не нужны поиски, нам нужны находки. Так вот, шеф любил именно поиск, тщательное обсуждение на первый взгляд незначимых наблюдений, само движение мысли. Это была хорошая школа, тем более, что Шемякин имел огромный опыт в самых разных областях органического синтеза. И, в то же время, мало от кого мне приходилось слышать с такой простотой и естественностью произносимое: "Этого я не знаю. Расскажите, да поподробней!".

Напряжение, которое я испытывал рядом с Шемякиным, определялось не субординацией, а необходимостью полностью владеть предметом дискуссии и максимально четко излагать свои соображения. Упаси Бог мямлить! Довольно часто Шемякин вспоминал разные занятные случаи из прошлого отечественной химии, но я не сразу осознал, что герои этих историй - Чичибабин, Прянишников и другие - для него современники, и не ощущал себя очередным, пусть слабым звеном в цепи времен. Помог случай...

Шеф не любил директорский кабинет и обычно сидел в небольшой лабораторной комнате, а за его спиной на столе располагался ИК-спектрометр. Мне было дано право тихонько входить и снимать спектры при условии, что Шемякин ни с кем не беседует. Однажды вечером, именно тихонько приоткрыв дверь, я спугнул шефа, занятого привычным лабораторным делом. С ужасными проклятиями застегнув штаны, он успокоился и поделился известной поговоркой о трех прерогативах российских химиков - пить казенный спирт, спать с лаборанткой и мочиться в раковину: "Я слышал ее от Чичибабина, узнавшего о ней от Реформатского, а к тому она пришла от Зинина". Вот тут-то я, наконец, осознал высоту пирамиды... Шемякин много рассказывал о Чичибабине, и так жаль, что я ничего из этих рассказов не записал. Чичибабина он почитал как учителя.

Некоторые детали можно было бы опустить как несущественные, сентиментальную чепуху, но сделать это я не могу. Если Шемякин знал, что после беседы с ним я еду домой, то с железной неуклонностью призывал своего шофера Константина Ивановича и требовал доставить меня по назначению. Приходилось врать или конспирировать с шофером. Впрочем, иной раз я сдавался, потому что по дороге Константин Иванович рассказывал много интересного о П.Л. Капице и Н.Н. Семенове, рядом с которыми он провел не один год.

Буйная натура шефа непрерывно порождала ситуации, требующие немедленной реакции, причем его оценку принятого вами решения предугадать было не просто. До сих пор, стоя перед важным выбором, я представляю себе шемякинскую ухмылку и недовольное сопение. Не один раз он ставил меня в сложное положение, словно проводя некий психологический эксперимент.

Как-то, призванный к Шемякину, я увидел его с Антоновым, сидящими рядышком. "Саша, возьмите бумагу и напишите заявление о приеме в партию, а мы с Володей пока сочиним рекомендации" Я сидел молча и неподвижно. Выждав какое-то время, он добавил: "Иначе я не смогу послать вас за границу". Не знаю, как бы я повел себя, услышь иные аргументы, но вот такое... Совершенно растерявшись, я пробормотал: "Я езжу к женщинам, но только не за этим" - и был отпущен. Думаю, Шемякиным двигали лучшие побуждения, но столь откровенную форму для своего предложения он избрал не случайно - это был своего рода вызов, проверка на вшивость.

Другой раз я попал в положение столь же опасное, сколь и неправдоподобное, почти бредовое. Случилось так, что меня первым из сотрудников ИХПС пригласили прочесть лекцию на Дубненской школе по молекулярной биологии. Это было почетно, но и невероятно трудно - выступить перед залом, где в первом ряду сидит любезно беспощадный председатель Р.В. Хесин, окруженный М.В. Волькенштейном, Б.К. Вайнштейном и другими тоже довольно ядовитыми краеугольными штейнами.

Вот уже дней десять, забросив все дела, я сижу и шлифую каждое слово, как вдруг... На этот раз кроме Антонова рядом с Шемякиным сидит человек шесть. Шеф обращается ко мне с краткой директивой, смысл которой я поначалу даже не понял. Короче, он потребовал, чтобы я намеренно сделал в своей лекции лакуны, позволяющие ведущим ученым ИХПС выступить с добавлениями и, тем самым, продемонстрировать мощь родного института: "Будьте патриотом!" Боже, неужто он сам это придумал, а, коли так, неужели ведущие с ним согласны?

"Хорошо, - сказал я - пусть каждый возьмет текст и пометит своей фамилией нужный ему кусок". Лучше не вспоминать, что было дальше. О лекции шеф сгоряча тут же забыл, переключившись на мою непомерную гордыню и прочие смертные грехи. Я вышел из директорского кабинета, попросил у секретарши бумагу и написал заявление об уходе из Института. Через пару дней шемякинский заместитель А.С. Хохлов, язвительно улыбаясь, сообщил, что мое заявление подписано директором. Можете себе представить, каково мне было читать эту лекцию. Спасибо А.Я. Хорлину, который приютил меня в своем гостиничном номере, всячески успокаивал и поддерживал. И вот я снова в Москве, иду в Институт и на лестничной площадке натыкаюсь на Шемякина. "Вы уже вернулись? Вечерком расскажите, как все прошло. И не надо горячиться..." Ничего себе!

       Шемякин редко морализировал, но иной раз давал понять свое отношение к какой-нибудь этической проблеме саркастическим хмыканьем или резким замечанием. Один из его уроков я усвоил навсегда. Тогда он дал мне рукопись присланного ему на просмотр обзора: "Попробуйте, когда-то надо начинать..." Обзор был очень плох, хотя на обложке значились довольно известные имена. С молодым задором я написал и положил на стол шефу разгромную рецензию. К моему удивлению, он не стал ее читать, ограничившись вопросом: "Не боитесь?" Я ответил, что, мол, чего бояться, если по правилам имя рецензента держат в тайне. Вот тут Шемякин и хмыкнул, да так, что с тех пор я всегда требую от редакций мои рецензии отсылать авторам подписанными.

Находясь в сфере непосредственного внимания Шемякина, было невозможно работать в полсилы, тем более, что и задачи он ставил почти неподъемные. Я столкнулся с этим при первом визите в лабораторию, когда Антонов представил меня как кандидата в аспирантуру. Потребовав детальный отчет о дипломной работе и об исследованиях в заводской лаборатории, Шемякин небрежно бросил: "Экзамены через три недели, так что набросайте пока реферат о карбодиимидах". Дня через три я смог оценить масштаб бедствия - число работ, которые предстояло прочесть и понять, быстро росло, перевалив за две сотни. Потеряв всякое представление о времени и пространстве, забыв о сне, еде и предстоящих экзаменах, я-таки написал тот реферат и получил первое представление о стиле Шемякина, который на вопрос "Когда это должно быть сделано?", обычно отвечал: "Вчера!".

Со временем я привык к состоянию перманентного пароксизма и уже не удивился, когда волею шефа был поставлен перед необходимостью написать и оформить диссертацию за месяц. К тому времени тренаж уже был завершен, так что, листая ее спустя тридцать лет, я не замечаю в совершенно забытом тексте следов дикой спешки. Но это так, пустяки. Максимализм Шемякина ярче всего проявлялся в стремлении нацелить своих сотрудников на самые сложные проблемы. Сколько их было решено: масс-спектрометрическое определение последовательности аминокислот в пептидах, новые методы синтеза ненасыщенных жирных кислот, получение и исследование стабильных ортоамидов - соединений, ранее считавшихся недоступными, - перечислять можно долго... Достижениями мирового класса были синтезы тетрациклина и депсипептидного антибиотика валиномицина, выполненные в группах М.Н. Колосова и Е.И. Виноградовой.

       К депсипептидам Шемякин относился с особой любовью. И не зря, потому что им суждено было стать фирменным блюдом института. Сам термин "депсипептиды" придумали в ИХПС для обозначения молекул-цепочек, звеньями которых служат остатки окси- и аминокислот, соединенные амидными и сложноэфирными связями. Валиномицин - депсипептид, свернутый в кольцо. Его синтез доставил много хлопот, и не только потому, что на этом примере отрабатывались методы получения депсипептидов. Немецкие химики, устанавливая строение валиномицина, ошибочно решили, что его кольцо содержит не двенадцать, а восемь остатков. Следуя их формуле, шемякинцы сначала синтезировали именно такое, "недюжинное" вещество, но оно не имело ничего общего с природным антибиотиком. Понадобилась незаурядная интеллектуальная смелость, чтобы предположить ошибку в оценке размера кольца. Нужно было выбрать простой и точный метод доказательства этой гипотезы. И, наконец, пришлось снова пройти весь длинный путь многостадийного синтеза.

Полный синтез обычно венчает усилия химика. Так и случилось бы с валиномицином, тем более, что этот антибиотик из-за своей токсичности не может быть использован в медицине. Антибиотиков известно сотни, если не тысячи, и лишь немногие из них находят применение в терапии. Вот они-то и удостаиваются пристального изучения, которое сопровождается каторжным трудом синтетиков, неустанно изготовляющих легион аналогов природного прототипа. Делается это в надежде превзойти эволюцию и получить наиболее эффективные и наименее вредные лекарства.

Между тем, прошло несколько лет и слово валиномицин, ранее известное лишь узкому кругу пептидчиков, внезапно заполонило страницы журналов биологического направления. Все началось с открытия способности валиномицина стимулировать перенос ионов калия (но не натрия) через биологические мембраны. В этих мембранах, окружающих все живые клетки и внутриклеточные частицы, есть много белков, среди которых могут быть и ответственные за транспорт калия. Поэтому было естественно думать, что валиномицин, как и многие другие антибиотики, взаимодействует с одним из белков, изменяя его активность.

Однако вскоре американские исследователи П. Мюллер и Д. Рудин обнаружили, что валиномицин избирательно увеличивает калиевую проницаемость искусственных мембран, в которых белков нет. Они предположили, что валиномицин действует автономно, функционируя как ионофор, т.е. переносчик ионов. Согласно их гипотезе ион калия переправляется через мембраны, спрятавшись внутри молекулы антибиотика, в "дырке от бублика".

Эта гипотеза была столь же проста и привлекательна, сколь и революционна. Впервые в истории биохимии допускалось, что сложная органическая молекула биологически активного агента не нуждается внутри клетки в не менее сложной (а, как правило, более сложной) молекуле-мишени, часто называемой рецептором. Ясно, что такая ситуация значительно упрощает изучение механизма действия. С другой стороны, из этой гипотезы следовало, что необыкновенная способность различать ионы калия и натрия внутренне присуща самой молекуле валиномицина. А она хоть и сложна, но все же неизмеримо проще тех белковых молекул, которые тоже обладают этой способностью. Поэтому на примере валиномицина легче разобраться в природе ионной избирательности биологических систем.

В короткое время Шемякину удалось развернуть в ИХПС исследования самых разных аспектов этой проблемы. Вскоре было доказано, что валиномицин и близкие ему по строению антибиотики энниатины действительно образуют комплексы с ионами щелочных металлов, а, главное, с помощью спектральных методов определили пространственное строение (на языке химиков - конформацию) этих комплексов. Такими результатами можно было гордиться, о них помнят. Новое здание института, именуемого теперь Институтом биоорганической химии, расположено на улице Миклухо-Маклая. В ожидании автобуса люди на остановке гадают, что за странная скульптура перед главным входом. А на пьедестал водружена модель калиевого комплекса валиномицина!

       "Страсти по ионофорам", овладевшие в те годы доброй половиной института, содержат много любопытных и поучительных эпизодов, достойных внимания историка науки. Мне хочется рассказать здесь лишь об одном из них... Успешное применение спектроскопических методов к депсипептидным ионофорам привело Шемякина к убеждению, что они, и только они подходят для установления пространственной структуры белков. Между тем, и тогда, и сейчас основным орудием здесь служит рентгеноструктурный анализ белковых кристаллов.

Заблуждение Шемякина коренилось в ошибочной экстраполяции свойств коротких пептидов на белковые глобулы. Молекулы пептидов в кристаллах часто сильно взаимодействуют друг с другом, и оттого их конформация отличается от той, которую они принимают в растворах. А белкам это не свойственно, что и позволяет достоверно определять их структуру из данных о диффракции на кристаллической решетке. Беда была не в том, что Шемякин заблуждался, а в темпераменте, с которым он костерил рентгеноструктурный анализ, подавляя своим авторитетом инакомыслящих.

Так вот, рентгеноструктурный анализ отомстил за себя, правда обнаружилось это уже после смерти шефа. Американцы с его помощью определили конформацию калиевого комплекса валиномицина, и на первый взгляд она была идентична только что опубликованной "советской". Увы, второй, на этот раз пристальный взгляд, был брошен на обе конформации лишь через несколько лет. И тут оказалось, что они разные. Представьте себе обручальное кольцо с монограммой на внутренней стороне, а потом мысленно выверните его наизнанку... Вот такого типа была разница, на которую наткнулся Е.М. Попов, на примере валиномицина разрабатывавший в ИХПС математические методы расчета конформации пептидов и белков. Его результаты совпали с рентгеновскими, в правильности которых не усомнился бы и сам Шемякин. Как эту ошибку никто не заметил раньше, остается только удивляться...

Помню, как я проклинал свою невнимательность, когда Попов поделился со мной своим открытием. До этого я придумал очень простой способ предсказывать активность аналогов валиномицина, но он срабатывал лишь в предположении, что конформация комплекса вывернутая. А приглядеться к картинкам мне и в голову не пришло - такова сила стереотипа.

       После смерти Шемякина директором института стал Овчинников. Говорят, так решили, собравшись, ближайшие ученики и помощники шефа. Ну что ж, и у них, и у других химиков и биологов было потом достаточно возможностей, чтобы оценить, насколько этот выбор оказался удачным.

Среди многих дел, затеянных и не законченных Шемякиным, был большой обзор по химии и биологической активности депсипептидных ионофоров, который он собирался опубликовать за рубежом. Обзор этот многократно перекраивался, в него приходилось вставлять все новые и новые данные... Не могу исключить, что его постигла бы печальная судьба английского издания "Химии антибиотиков". Но вот Шемякин умер, и было решено на основе этого обзора написать обширную монографию.

Любая, даже самая тяжелая работа когда-нибудь, да кончается. И вот наступил день последней правки. Завтра рукопись уйдет в типографию, завертятся машины, и уже ничего в ней не изменить. В тот день я предложил своим соавторам - Овчинникову и В.Т. Иванову - посвятить книгу памяти Шемякина. "Нет, - заявил Начальник - книга может оказаться неудачной". Я возразил, что существует безупречная на этот счет формулировка - авторы посвящают свой труд... - "Нет!" - Для меня тот день явился формальным завершением времени Шемякина.

       Так что же это было за время? Я много раз пытался ответить себе на сей вопрос, но никогда не мог найти удовлетворительные формулировки, перелить ощущение в логические цепочки. И, коль скоро я не аналитик, то решил остаться свидетелем - рассказать все, что видел и помню. Пусть читатель, сообразуясь со своим жизненным опытом, сам решит, пожалеть ли, что то время прошло, или порадоваться. Я - жалею.

 


А.М. Шкроб

А.М. Шкроб,119571 Москва, ул. 26-ти Бакинских комиссаров 3-3-448
телефон 7-(095)-433-37-09
Отклик