№ 2, 2000

ВИЕТ

Книжное обозрение

Graham L. R.

What Have We Learned About Science and Technology
from the Russian Experience?

Stanford: Stanford University Press, 1998. — 177 p.

Очередная книга о российской науке профессора Гарвардского университета и Массачусетского технологического института Л. Грэхэма — явление одновременно и рядовое, и неординарное. Рядовое — именно потому, что эта книга — далеко не первый, а очередной труд о науке данного автора, которого с полным основанием можно назвать ее лучшим зарубежным знатоком (эмигранты и полуэмигранты — не в счет), а если позволить себе некоторую долю фамильярности, то и “лучшим другом”. Неординарное — ввиду того, что, как это ни прискорбно, интерес в мире и к нашей стране, и к ее науке явно снижается, и Л. Грэхэм — один из немногих, кто по-прежнему сохраняет ей верность.

Цель автора, впрочем, состояла не в том, чтобы напомнить о российской науке зарубежному читателю, и не в том, чтобы блеснуть эрудицией, которая могла бы составить честь и любому отечественному знатоку ее истории. Его главное намерение, которое он акцентирует во вводной части книги и выносит в ее название, состояло в том, чтобы на материале российской истории определить меру зависимости науки от общества, прояснить социальные факторы, влияющие на ее развитие. При этом в книге отдается должное и современным проблемам российской науки, которая в своей нынешней борьбе за выживание не только вызывает сочувствие зарубежного науковеда, но и формирует широкое аналитическое поле для решения поставленной им задачи.

Вообще книгу Л. Грэхэма отличает взаимопроникновение и взаимообогащение двух исследовательских интересов — к истории и современному состоянию российской науки, которое задает широкую — межвременную и междисциплинарную перспективу анализа, а также делает эту историко-научную в своей основе работу крайне злободневной. Оно запечатлено и в названиях глав: “Является ли наука социальной конструкцией?”, “Оказывают ли наука и техника вестернизирующее воздействие?”, “Устойчива ли наука к стрессу?”, “В какой мере ученые готовы реформировать свои институты?”, “Кто должен контролировать технологическое развитие?”, которые создают ясное представление о том, чему посвящена книга и насколько важны обсуждаемые в ней вопросы. Симптоматично и то, что, как нетрудно заметить, название каждой главы, равно как и название книги в целом, заканчиваются вопросительным знаком, и это закономерно: во-первых, работа посвящена именно проблемам, а не изложению давно известного, во-вторых, стиль автора — это аналитический стиль научной дискуссии, а не уверенных и жестких констатаций, которые так любят наши историки.

Но настало время пояснить и замысел рецензента, который взялся написать отклик на книгу Л. Грэхэма не для того, чтобы высказать ей заслуженные комплименты, а для того, чтобы применить к ней тот же прием, который ее автор осуществил по отношению к российской науке — использовать в качестве объекта для осмысления отношений между наукой и обществом. И в этом плане восприятие происходящего в нашей науке, особенно таким исследователем, как Л. Грэхэм, который, с одной стороны, прекрасно знает ее, с другой — является представителем иной культуры и выразителем свежего взгляда на привычные для нас вещи, служит хорошей точкой отсчета для развития затронутых в книге сюжетов.

Один из таких сюжетов, трактуемых Л. Грэхэмом очень необычно для наших дней, — влияние на российскую науку марксизма.

Следует отметить, что в этом вопросе мы проделали очень характерную для российского менталитета эволюцию, впав из одной крайности в другую — сменив отношение к марксизму как к иконе на отношение к нему как к еще одной чуме XX в. Правда, советский вариант марксизма мы нынче отрицаем тоже по-советски — как некогда отрицали проституцию или наркоманию, и забывая, что он был не только “догмой”, “руководством к действию” и т. п., но и стилем мышления, основанным на экономическом детерминизме, в рамках которого общество, по существу, сводится к его экономике, а экономика видится не как система экономического поведения людей, а как совокупность стандартных траекторий движения денег и товаров.

Подобный стиль мышления, который К. Мангейм считал главным атрибутом социалистического сознания, нашим “младореформаторам”, не перестающим обличать марксизм, свойствен не меньше, чем его правомерным адептам, свидетельствами чего могут служить их небезызвестное кредо “рынок все сам расставит по своим местам”, а также их научные труды, такие как новая книга Е. Гайдара “Аномалии экономического роста” (М., 1998), где комплексные социальные явления объясняются только экономическими причинами.

Из всего этого проистекает явная целесообразность расширения временной перспективы, в пределах которой автор рассматривает влияние марксизма на российскую науку — целесообразность оценки не только того, как он повлиял на науку, но и того, как он влияет, ибо это влияние не осталось в советском прошлом. Отсюда же — и большое значение данного вопроса, оттеняющее необычность решения, которое дает автор.

По мнению Л. Грэхэма, подкрепляемого результатами опросов, причем не специфических отечественных обществоведов, а вполне интернационально мыслящих отечественных естествоиспытателей, марксизм как методология научного познания оказал на них немалое позитивное воздействие, по абсолютной величине вполне сопоставимое с его негативным влиянием в качестве идеологии.

Автору, конечно, можно возразить, что утверждения, которые предъявлялись естествоиспытателям в качестве выражающих суть марксизма, — о том, что мир материален и может быть описан в терминах материи и энергии, что он образует единое целое и т. п. (р. 13–14), — это лишь ассимилированные марксизмом фрагменты предшествовавших ему философских учений, и они не специфичны для него, разделяются любой современной философией и вообще сейчас звучат так тривиально, что ассоциируются не столько с марксизмом, сколько со здравым смыслом. Но, в конце концов, это не имеет большого значения, и в связи с поставленной автором проблемой важно не то, каков марксизм и где он позаимствовал свои ключевые утверждения, а то, что многие уважаемые представители российской науки, причем настоящей, а не такой, как научный коммунизм или история КПСС, высказываются о марксизме вполне уважительно, отмечая его формирующее влияние на их мышление.

К высказанным Л. Грэхэмом соображениям можно добавить, что если диамат не устарел потому, что его ключевые утверждения очевидны в своей правоте, универсальны и применимы любым познающим обществом, то истмат современен по обратной причине — потому, что распространим лишь на неспокойные общества, переживающие классовые антагонизмы, а современное российское общество именно таково.

И действительно, все происходящее в нем — от формирования того, что политологи называют “двумя нациями” (“новые русские” и все остальные), до отсутствия среднего класса, который служил бы амортизатором их трений, и такого распределения собственности, прежде всего на сырьевые ресурсы, при котором львиную долю доходов получают 1–2 % населения, а основная его часть обречена на регулярное неполучение и без того нищенских зарплат и пенсий — прямо-таки вопиет об описании в терминах классовых антагонизмов. И только отсутствие моды на марксизм и пока еще сохраняющаяся идиосинкразия на его идеологичекий фон побуждают наших обществоведов избегать марксистских категорий, подбирая им не столь резко звучащие, но аналогичные по смыслу эквиваленты.

Л. Грэхэм показывает, что марксизм сыграл неоднозначную роль в истории нашей науки, попытки искусственно “спрямить” это влияние не менее идеологизированы, чем сам марксизм, и сильно искажают реальность. Развивая эту позицию, смело можно добавить, что и слухи о кончине марксизма сильно преувеличены, его призрак по-прежнему бродит по Европе, по крайней мере по Восточной, он продолжает себя проявлять и как стиль мышления, и как философская методология, а в нашем обществе имеет все шансы на возрождение и в качестве идеологии.

Другое не менее поучительное наблюдение автор делает, озадачившись весьма российской, но от этого не утрачивающей интернационального значения дилеммой: что важнее для науки — свобода или деньги?

И здесь действительно трудно не обратиться к опыту российской науки, поскольку наше общество поставило над нею уникальный эксперимент, в советское время лишив ее свободы, а в постсоветское — денег. Приводя длинный список репрессированных ученых, Л. Грэхэм тем не менее приходит к выводу: “российский опыт учит ... что деньги для науки важнее, чем свобода” (р. 73), добавляя, правда, что “для науки еще лучше, когда у нее есть и свобода, и деньги” (р. 73).

Отметим, что это — позиция, очень необычная для представителя американской культуры, который к тому же подчеркивает, что демократические принципы самоценны, а не оцениваются, как у нас, каждым гражданином в зависимости от того, что их воплощение в жизнь дает ему лично.

И здесь трудно удержаться от предположения о том, что если даже свободолюбивый человек признает, что деньги для науки важнее, чем свобода, то, наверное, так оно и есть. И не удивительно, что проводимые у нас опросы ученых о том, что они приобрели и чего лишились в результате реформ, демонстрируют, что, по признанию подавляющего большинства, отдающего должное и устранению идеологического пресса, и ликвидации учреждений типа Главлита, и свободе общения с зарубежными коллегами, они все же потеряли намного больше, чем обрели, а свобода не компенсирует хронический дефицит финансирования.

Следует, впрочем, уточнить, что и свободы они не получили, а просто сменили одну форму несвободы на другую — зависимость от начальства академических НИИ на зависимость от научных фондов, цензуру в лице Главлита на цензуру в лицах тех, кому принадлежат наши СМИ, и т. п.

В книге Л. Грэхэма нашлось место и обсуждению других злободневных проблем нашей науки — утечке умов, реализации безумных технологических проектов и т. п. При этом автор делает поучительные выводы не только из нашего российского опыта, но и из его соотнесения с опытом других стран, например Китая. В результате наша глупость, выражавшаяся, скажем, в использовании науки для “великого преобразования” природы, а точнее, в глумлении над ней, предстает отнюдь не беспрецедентной, что в какой-то мере утешительно, а главная беда ученых и общества в целом выглядит обусловленной тем, что не они распоряжаются произведенным ими знанием.

Книга Л. Грэхэма и сама напрашивается на оценку в сравнительной перспективе — в соотнесении с нашими собственными науковедческими работами, на фоне которых проступает ее выгодная особенность.

В большинстве своем эти работы, похожие друг на друга как братья-близнецы, строятся по стандартной схеме: начинаются тем, что наш известный психолог В. П. Зинченко назвал “плачем Ярославны”, хотя вместо слез льются цифры, свидетельствующие, что наша наука разваливается по всем ключевым параметрам; а завершаются гневными выпадами в адрес власть имущих, забросивших науку, и основанными на зарубежным опыте — от американского до китайского — рекомендациями по ее спасению, в основном сводящимися к известной формуле “деньги давай”. Нет сомнений в том, что такие труды нужны, абсолютно правильны в своей основе и написаны в лоббистским жанре, который сейчас для спасения нашей науки жизненно необходим. Но ввиду очевидности утверждений и своего близнецового однообразия для человека, регулярно читающего науковедческую литературу, они малоинтересны. В отличие от них книга Л. Грэхэма, написанная не в лоббистском, а в аналитическом жанре, интересна — и оригинальностью высказываемых в ней идей, и тем, что дает пищу для их развития или опровержений.

И все-таки, будучи носителем российского менталитета, трудно удержаться от соблазна кинуть камень в чужой огород, особенно если на нем так много всего выросло. При всей завидной информированности автора, прекрасном знании истории и тонком понимании проблем российской науки, его взгляд на нее — это все же взгляд “со стороны”, который, имея целый ряд преимуществ — свежесть, неангажированность и т. д., несколько отстает от быстро изменяющейся реальности и не всегда различает в ней изменения, доступные лишь взгляду “изнутри”. Это отставание от реальности особенно отчетливо проявляется в главе “В какой мере ученые готовы реформировать свои институты?”.

Одну из причин незавидной ситуации, в которую попала наша наука, автор видит в ней самой — в ее неразворотливости, в разобщенности фундаментальных и прикладных исследований, в не-рыночных формах организации, в архаичной системе управления и т. п. Главный архаизм нашей науки он видит в системе управления РАН:

в том, что ее члены сами себя избирают, а не избираются общим голосованием работающих в ее институтах,

в том, что звание академика, присуждаемое за научные заслуги, дает право на управление Академией, предполагающее совсем другие качества и другой возраст,

в том, что сотрудники академических институтов лишены права избирать себе директоров, а, главное,

в том, что эта система, построенная по образу и подобию Политбюро ЦК КПСС, сохраняется в абсолютно неизменном виде, оставаясь нечувствительной ко всем демократическим изменениям в нашем обществе.

И действительно, логично ожидать, что в демократическом обществе любая социальная структура, в т. ч. и наука, тоже должна быть организована достаточно демократично. А мир знает два типа демократии — прямую и репрезентативную, с каждым из которых система отношений в РАН имеет мало общего.

Но, акцентируя очевидные недостатки российской академической науки и системы управления ею, Л. Грэхэм близок к совершению двойной ошибки.

Во-первых, он обнаруживает тенденцию видеть всю нашу науку сквозь призму происходящего в РАН, что несправедливо и в отношении таких видов науки, как, например, вузовская или отраслевая, и в отношении наиболее современных, “рыночных” форм ее организации, таких как научные парки, а также в отношении тех малых предприятий, которые в изобилии созданы на базе большинства институтов РАН.

Во-вторых, преподнося консервативность российской науки в качестве одной из главных причин ее многочисленных бед, Л. Грэхэм все же реагирует на ее вчерашний день и противоречит... Л. Грэхэму, который очень убедительно доказывает ее зависимость от внешних факторов — от того общества, в котором она существует. И симптоматично, что бурные конфликты между академиками и рядовыми сотрудниками РАН, сотрясавшие нашу академическую науку в начале 90-х гг., затем постепенно утихли, и не потому, что проблема была решена — ни в коей мере, а поскольку обе стороны поняли, что во время шторма лучше не раскачивать лодку и не спорить о том, кому держать весла.

Среди причин разрушения российской науки консервативность академиков занимает весьма скромное место — хотя бы потому, что от них сейчас мало что зависит, и к тому же многие из них не так уж консервативны, неплохо адаптируясь к многочисленным “черным” и “серым” зонам нашей своеобразной рыночной экономики и уверенно осваивая соответствующие навыки поведения.

Молодая же и неконсервативная, например, “парковая” наука сталкивается примерно с теми же проблемами, что старая и консервативная. И это служит очередным подтверждением общей формулы: несмотря на все свои многочисленные недостатки и советские традиции, наша наука обладает вполне приличным рыночным потенциалом, и не она не способна адаптироваться к рынку, а его современный отечественный вариант, основанный не на наукоемком производстве, а на вывозе сырья и торгово-финансовых действиях. Такой рынок не соответствует запросам научно-технического прогресса.

Впрочем, восприятие Л. Грэхэмом происходящего в российской науке — “внешнее” только в том смысле, что субъект этого восприятия живет в другой стране и не вполне понимает ряд особенностей нашей страны и ее науки, которые, кстати сказать, непонятны и многим из нас. Его книга, основанная на прекрасном знании нашей науки, имеет и еще одно очевидное качество — при всей своей объективности и аналитичности пропитана и чувствами к ней — уважением, сочувствием и даже любовью, которые не смог бы испытывать посторонний ей человек. Л. Грэхэм — не посторонний. И российская наука, о которой он пишет, — наша в том смысле слова, что она действительно наша — и для нас, живущих в России, и для Л. Грэхэма, так много сделавшего для того, чтобы ее знали и уважали на Западе.
 

А. В. Юревич


Юревич А. В.

Умные, но бедные: ученые в современной России.

М.: Московский общественный научный фонд. Издательский центр научных и учебных программ, 1998. — 208 с. (Серия “Научные доклады”, вып. 70)

Взяв в руки книжку, где в заглавии вынесено “ученые в современной России”, я настроился на минорный лад, ожидая плача по загубленной отечественной науке. К этому меня подготовила вся предшествующая научно-публицистическая литература. К тому же оформление издания в красно-черно-белых тонах создавало соответствующую атмосферу предстоящего чтения.

Однако предчувствие меня обмануло. Конечно, в настоящем состоянии российской науки отрадного немного, и автор это показывает. Но, во-первых, после знакомства с книгой понимаешь, что известие о гибели науки сильно преувеличено, а во-вторых, автор надеется на оптимистический путь ее развития.

Правда, в большой степени пафос этого труда обращен к властям, которых не заботит будущее ученых в нашей стране, чей отчаянный крик о помощи можно уподобить призыву моряков, тонущих на подводной лодке, как в песне В. Высоцкого:

Спасите наши души!
Мы бредим от удушья,
Спасите наши души!
Спешите к нам!
Услышьте нас на суше —
Наш SOS все глуше, глуше.
И ужас режет души
Напополам...
Звать на помощь, конечно, можно и нужно, но есть определенная логика развития нашей страны, где каждый внес и продолжает вносить свою лепту в процесс обособления науки от государства. Ученые здесь не исключение. Их пассивная позиция в прошлом, когда за ученых все решала бюрократия, отучила их от социально-конструктивных действий, что сказывается и в настоящем. Они продолжают всю ответственность возлагать на правительство, не умея лоббировать свои интересы. На мой взгляд, крылатая фраза Остапа Бендера: “Спасение утопающих — дело рук самих утопающих”, — как нельзя лучше отражает создавшуюся ситуацию.

Автор, как врач-диагност, прошелся по всему телу больной науки и отметил все отклонения от нормы. Но рецепта на излечение не дал, да и кто его даст?

Может, журналисты? Как это делает А. Ваганов в “Независимой газете”, сравнивая мышей с учеными:

“Между прочим, психофизиологи экспериментально установили любопытную закономерность: около 15 % подопытных мышей, когда их запускают в лабиринт, ищут отсек не с кормушкой или самкой, а с совершенно бесполезными вещами; они начинают их обнюхивать, облизывать, поворачивать. Короче, ведут себя как настоящие исследователи! Но самое поразительное, что у этих мышей зафиксирована повышенная сопротивляемость болезням и повышенная продолжительность жизни. И опять же великолепное совпадение: средняя продолжительность жизни мужского населения в России составляет 58 лет; средний же возраст действительных членов Российской академии наук (на 1 января 1998 г.) — 68,9 года” [1, с. 2].

Что может себе позволить журналист, не всегда уместно для ученого, вплотную занимающегося социально-психологическими проблемами развития научного сообщества. Большинство взглядов А. В. Юревича на прошлое, настоящее и будущее науки в России находят у меня полное понимание и эмоциональный отклик.

Как и он, я испытываю законную гордость от таких строк: “В истории человечества трудно найти страну, в которой интеллектуальные ресурсы в столь же огромной степени были сконцентрированы в науке. Именно поэтому мы имели вполне приличную — по самым строгим международным стандартам — и успешно развивавшуюся науку на фоне застоя (если не деградации) во всем остальном” (с. 186). Однако вместо слов “успешно развивавшуюся”, я бы написал “все же развивавшуюся”. Вместе с ним я хочу в факте повышения конкурса в вузы видеть “симптомы светлого будущего”:

“Первые симптомы его приближения можно наблюдать уже сейчас — например, в виде того, что конкурс в гуманитарные вузы, дающие не потребное на нашем рынке" образование, уже два года превышает конкурс в заведения, штампующие бухгалтеров, специалистов по маркетингу и прочую подобную публику. Подобные явления дают возможность предположить, что наш народ уже начал излечение от ларьковой психологии, изживание повального увлечения торгово-финансовыми махинациями, чуждыми его менталитету, и будет постепенно возвращаться к своим исконным ценностям” (с. 187).

Хочется искренне верить в это. Хотя опросы общественного мнения показывают, и автор на них опирается, что те ценности, на которых основано развитие науки, не так уж высоко котируются у нашего населения.

Скрепя сердце следует признать правильным пессимистичный вывод А. В. Юревича в конце его работы, который отстоит всего на пять страниц от предыдущего оптимистичного заключения по поводу “возвращения к исконным ценностям”, когда он пишет: “Происходящее с наукой свидетельствует о том, что у нее нет не только гарантированного светлого будущего, но и предначертанной траектории развития...” (с. 181).

Обращение к социально-психологическим проблемам научного сообщества и общества в целом отличает авторский подход от подходов его предшественников, которые основное внимание фиксировали на экономико-социологических проблемах науки. Его обращение к социально-психологическим проблемам науки не ограничивается анализом ее современного состояния, а подкреплено знанием исторического материала.

Благодаря этому вырисовываются причинно-следственные связи и становятся понятными некоторые процессы, происходящие в современном научном сообществе России. Формирование профессии ученого в нашей стране шло медленнее, чем в других развитых странах.

“Представители западной науки характеризуются как купцы истины (термин А. Зимана), которые торгуют научным знанием точно так же, как любой другой купец торгует своим товаром. Для российских же интеллектуалов был характерен не купеческий, а толстовский образ жизни: они занимались наукой не ради того, чтобы прокормиться, а для того, чтобы самореализоваться и удовлетворить свое любопытство (но за государственный счет), а кормились за счет своих имений и других побочных источников доходов” (с. 22).

Интеллектуализм отечественных ученых находил хорошую подпитку в общественном сознании, где до недавнего времени престиж научной деятельности был высоким. Яркие представители российской науки руководствовались “решением не личных или узкопрофессиональных, а общесоциальных проблем” (с. 23); коллективизм и культ служения обществу формировали основные мотивы их поведения. Вместе с тем “гипертрофированный коллективизм, отсутствие должной заботы о закреплении приоритета и лицензировании открытий ослабляли индивидуальную мотивацию, а подчас наносили ущерб самим же коллективным интересам” (с. 27).

Отмеченная А. В. Юревичем “ социальная недоразвитость” научной профессии в России, получила питательную среду в советский период, когда в деятельности ученых коллективная ответственность вытеснила индивидуальную. Скажем, институт “рекомендаций”, действовавший ранее и продолжающий действовать на Западе сейчас, накладывает обязательства на людей, дающих рекомендации для карьерного роста ученых или их материального вознаграждения. Раньше поручительство таких ученых, как Д. И. Менделеев, И. П. Павлов или В. И. Вернадский открывало их протеже широкие возможности для успешной научной деятельности. Однако рекомендации они давали только достойным, оберегая свое имя в научном мире. В СССР личная рекомендация стала считаться неприличной. Человека должна была представлять какая-либо организация. Личное хотя и продолжало существовать, но тщательно скрывалось за коллективом и организацией. Начало торжествовать “телефонное право”, позволявшее легко уходить от ответственности.

А. В. Юревич, являясь представителем науки, конечно, с горечью констатирует ее бедственное положение. Хочет, чтобы положение изменилось. Однако материал для такого изменения, по его же оценкам, не самый лучший.

Из науки уходят молодые, эмигрируют из страны работоспособные. Наука стареет, средний возраст ее действующих лиц перевалил за 50 лет (с. 40).

“Свои жизненные неудачи — превращение в людей второго сорта  и т. д. — отечественные ученые объясняют внешними обстоятельствами: например, низкой культурой общества, безразличием власти к науке и т. п., что выливается в соответствующее отношение к этому обществу и его властным структурам” (с. 53).

Обостряется чувство несправедливости, ибо ученые видят, что блага приобретают далеко не самые способные и порядочные люди. Наверх выходят несимпатичные им типажи, которые в прежней жизни вынуждены были маскировать свои неприглядные черты.

Невостребованность науки и снижение своего социального статуса болезненно переживаются учеными, порождая у них то, что автор называет “синдромом ненужности”, который имеет серьезные последствия для их психологического состояния. А. В. Юревич цитирует слова одного отечественного психиатра, который пишет: “... в одном отделении лежат, бывает, столько ученых мужей, профессоров, что в пору симпозиумы в палатах проводить” (с. 58).

Не самые благоприятные изменения переживает и система межличностных отношений ученых. В частности, обостряются отношения между учеными, оставшимися в российской науке, и учеными, эмигрировавшими в страны дальнего зарубежья; а также между учеными на постоянном окладе и теми, кто имеет дополнительные заработки (с. 58).

Ученые пытаются найти психологическую защиту от стрессов. Автор отмечает три стратегии “ухода от проблем” сегодняшнего дня. Первая, наиболее распространенная, — внушить себе и другим, что “все временно” и наука снова станет нужна обществу. Вторая — ориентация на зарубежную науку, где “нас ценят”, поэтому их труд не напрасен. И третья — попытка уйти в науку как служение вечным ценностям, независимо от вознаграждения.

Научное сообщество пытается приспособиться к изменившимся условиям жизни. Естествен путь увеличения объемов работ. Исследователи берутся за выполнение нескольких тем, в том числе в различных организациях. Участвуют в конкурсах на выполнение грантов российских и зарубежных фондов. Пытаются наладить практическую реализацию идей. Автор приводит примеры, когда ученые успешно продают на технологическом рынке свои разработки. Совмещают научную работу с педагогической. Однако многие ученые вынуждены подрабатывать за пределами науки. Таких сейчас примерно70%, причем их число в 3 раза превышает долю “подрабатывающих” среди работающего населения России в целом (с. 104).

Ученые, имеющие “хорошие мозги и школу мышления”, нередко находят применение своим способностям не только в науке, но также в бизнесе и в мире политики. Однако в этой ипостаси проявляются не самые их сильные стороны. Прислуживая политической элите, занимаясь созданием общественного мнения, ученые теряют свою квалификацию и нравственные качества. Эти потери невосполнимы. Несколько по-иному дело обстоит в бизнесе, где ученые создают благоприятную почву для внедрения высоких технологий в экономику страны. Тем более что новые предприниматели из числа ученых психологически не хотят порывать с наукой и склонны заниматься наукоемким бизнесом. Но барьерами на этом пути выступает криминализация экономики, несовершенство нашего законодательства, препятствующего развитию наукоемкого производства и т. д.

Советская наука в своих рядах имела много людей, которым был важен не практический результат, а внутренняя эстетика, красота мысли и интеллектуальные упражнения. Часто они находили применение своим способностям на поприще популяризации научных достижений, в преподавании, а главное, они создавали атмосферу интеллектуализма, пропитывавшую всю культурную жизнь советского общества. Если бы они могли найти себя в настоящее время, то наша наука и наше общество приобрели бы другое лицо. Но этого не происходит, ученые в нашем социуме не востребованы, что порождает у них уныние и подавленность, а также массовое желание уйти из науки.

Надо сказать, что эти настроения присущи и другим социальным группам в нашем обществе. Вот какое положение вещей было еще совсем недавно в самом, пожалуй, престижном профессиональном клане страны — дипломатическом. В 1992–1993 гг. из Министерства иностранных дел уходило вдвое больше сотрудников, чем поступало на работу.

“Российским дипломатам слишком мало платили. И у них стало меньше шансов поехать за границу, потому что штаты посольств и консульств сократились. Российские дипломаты перестали ощущать себя привилегированной кастой, которой открыто в жизни то, что недоступно другим. Когда каждый российский гражданин получил возможность поехать за границу и зарабатывать хорошие деньги, ореол дипломатической — выездной! — службы поблек. Особо завидного в жизни российского дипломата осталось немного. Российские дипломаты сидят в тесных комнатушках и ведут довольно скучный образ жизни: читают шифровки из посольств, стоят в очереди в буфете, составляют справки, тоскуют на совещаниях, устраивают детей в спецшколу, курят в специально для этого отведенных местах (курить в кабинетах позволено только начальству), вскакивают, когда в комнату входит это самое начальство, и ждут, когда подойдет их очередь ехать в загранкомандировку.

Бедствующих дипломатов подкармливали тем, что отправляли вахтовым способом на три месяца в какое-нибудь посольство на свободную ставку. Командировочный не пьет, не ест, копит валюту для семьи. Потом с покупками назад в Москву. А в посольство едет следующий. В посольстве, конечно, предпочли бы постоянного работника, за три месяца в дела не вникнешь, но все понимали, что людям надо как-то жить.

У Министерства иностранных дел не было денег ни на ремонт осыпающихся потолков, ни на новую мебель в кабинет министра, ни даже на то, чтобы заплатить за лифт. Министерство производило жалкое впечатление... Кабинеты мидовские были в ужасном состоянии: осыпающиеся потолки, обшарпанные двери, дряхлая мебель. Комнат не хватало, поэтому сидели дипломаты на голове друг друга. Изучающие иностранный язык устраивались прямо в коридоре.

Такая жизнь дипломатам не нравилась. Забыв свойственные им осторожность и сдержанность, даже они кляли власть, которая не может ни платить им хорошую зарплату, ни вернуть утраченное чувсто избранности. И сгоряча говорили, что в здании на Смоленской площади остались либо серые личности, которым больше негде устроиться, либо прирожденные дипломаты, которым нет жизни вне МИД.

У дипломатов были и чисто психологические причины для недовольства. Уже при Шеварднадзе дипломатов стали обвинять в недостатке патриотизма и низкопоклонстве перед Западом” [2, с. 280–281].

Приведенный пассаж из книги журналиста-международника Л. Млечина о жизни дипломатов ученого, конечно, не запугает. Как много общего в условиях жизни и психологическом ощущении себя в обществе! У ученых есть и свои плюсы, которые познаются в сравнении. И главный из них — демократичность научной деятельности, большая свобода творчества.

Однако жизнь дипломатов с приходом Е. Примакова на пост главы МИД стала налаживаться: улучшилось их материальное положение (пенсии, льготы за секретность и т. д.), начала вырисовываться концепция внешнеполитического курса страны, что придало психологическую стабильность сотрудникам МИД. В науке толчка извне не было, а корпоративная солидарность ученых и их самоорганизация пока не проявили себя. Будем надеяться, что “наука дело тонкое”, но надежное... Общество осознает, что оно не сумеет без науки, а наука к тому времени еще будет жива. По-моему, автор этого больше всего и хочет, что несомненно совпадает с желаниями большинства научного сообщества страны, которое достойно лучшей участи.

Литература

1. “НГ–Наука”. Февраль. 1999. № 2.

2. Млечин Л. Евгений Примаков: История одной карьеры. М., 1998.

А. Н. Родный

Ср. другую рецензию на эту книгу




Май 2000