О Михоэлсе богатом и старшем
Соломон Михоэлс.
Скульптор Сарра Лебедева. 1939 г.
Не мемуары я лишу. Мне хочется только восстановить ту "живую атмосферу на планете", которая зовется: Михоэлс.
"Живая атмосфера планеты Михоэлс несколько необычна", - скажем мы, семья Михоэлса.
"Атмосфера семьи Михоэлс все еще жива", - скажут близкие друзья.
"Атмосфера этого дома живая, но сумасшедшая", - будут утверждать случайные посетители. И все будут правы.
Вряд ли можно назвать второй такой дом, который одновременно был бы домом и таким проходным двором, как дом Михоэлса.
Ни телефон, ни двери, ни время дня и ночи не могли служить и не были препятствием для людей, которым нужен был Соломон Михайлович, и для друзей, которым он всегда так радовался!
На вопрос: "но когда же он работал?", ответить можно только одно - он работал непрерывно, за исключением нескольких часов сна.
По обычным обывательским представлениям, актер обязательно поздно встает; у нас день начинался на заре, под благовест телефонных звонков.
Хочется рассказать два эпизода, удивительно ярких и неповторимых, характерных для михоэлсовского неумения реагировать иначе на все, что относилось к живой атмосфере актерской жизни. А для Михоэлса актерская жизнь была главным сердцем из всех других сердец, которые в нем бились до конца его дней.
Первый эпизод произошел в украинском городе в 1937 году. В маленькой выбеленной комнате шел приемный экзамен для желающих поступить в еврейский театральный техникум. Приемная комиссия: директор училища М.С. Беленький, заслуженный артист республики С.Д. Ротбаум и - Михоэлс.
По очереди входят мальчики и девочки. Читают (почти все - Маяковского), танцуют (почти все - "яблочко"), двигаются под музыку. Наконец, отвечают на вопросы...
Михоэлс. Как тебя зовут?
- Лева.
Михоэлс. Скажи, Лева, почему ты хочешь стать актером?
- Таки я хочу поздно вставать.
Мгновение, и в мертвой тишине падает на стол железный кулак Михоэлса. Оглушительный треск и не менее оглушительный разъяренный голос Михоэлса:
- Вон отсюда!
Не выдержал Михоэлс ни наивной бездумности этого ответа, ни такого представления о работе актера! И вот другой эпизод...
Впервые в дом Михоэлса И.С. Козловский пришел зимой в военные годы в девятом часу утра. Они должны были вместе идти на прием в Моссовет - хлопотать о жилплощади и пайке для старейшего работника Большого театра, суфлера Альтшуллера. Трудность раннего вставания после долгого перегруженного рабочего дня и половины ночи была немедленно превращен в "игру". Оба веселились и острили по поводу полезности такого вставания, физкультзарядок в шесть утра, утреннего "моциона", предрассветных красок в природе Тверского бульвара.
И Иван Семенович, и Соломон Михайлович вошли в эту игру, ясно ощутив себя партнерами, прекрасно понимающими свои места в этом только что рожденном ими спектакле.
Посторонний зритель никогда не мог бы сказать, что каждый из этих актеров накануне работал до поздней ночи, что каждому из них и сегодня предстоит не менее тяжелый рабочий день, а может быть, и ночь.
* * *
У Михоэлса было два точных определения того, каким рождается человек.
Первое: человек рождается либо богатым, либо нищим. "Понимаешь! - говорил Соломон Михайлович, - если человек родился нищим, ему не помогут никакие сотни тысяч на сберкнижке, никакие машины, никакие облигации! Он все равно чувствует себя нищим, живет нищим, растрачивая свои силы на заработки вместо творчества, тратя деньги на ненужную ему дачу вместо удивительно интересных путешествий! Он от рождения нищ, нищим и умрет, а денежное его богатство останется мертворожденным.
Другой рождается богатым, хоть за душой у него нет ни копейки, на сберкнижке и того меньше, да и самой сберкнижки нет за ненадобностью. И все же, если будет выбор между деньгами за эпизодическую роль в тусклом фильме и временем для работы творчески интересной, он выберет последнее. Он родился богачом и времени не продаст, как бы деньги не были нужны. Одними поисками он уже гораздо богаче многих, многих "имущих".
По определению Михоэлса, второе, что во многом решает судьбу человека: родился он "старшим" или "младшим".
"Мы с тобой оба родились "старшими", - говорил мне Михоэлс.
"Мы - "старшие", за многих ответственные, а в семье уже очень давно, почти с детства!
![]()
Соломон Михоэлс и Анастасия Потоцкая (1935)
В юности мы были уже для многих опорой. А теперь... (это было в 1936 -1937 годах) и подавно.
Иногда мне кажется, что я - один отвечаю за весь мой народ, не говоря уж о театре".
Как-то при этой жалобе мне стало так больно, что я попыталась отвлечь его шуткой и сказала:
- Ну, как один? А я?
Он улыбнулся, поцеловал руки и сказал вдруг:
- А ты не шути! У меня ты - второй! Недаром Климов говорит, что вы с ним - евреи-вольнослушатели! А родились мы с тобой оба "старшими". Почета в этом маловато, а вот силы нужны немыслимые!
На утреннюю репетицию Михоэлс старался выйти намного раньше или намного позже нужного времени, так как знал, что наиболее настойчивые люди поджидают у парадного и будут излагать свои просьбы и жалобы на ходу, на его пути в театр. * * *
Но час выхода Михоэлса из дома ничего не решал... Переход через Тверской бульвар, два дома по Малой Бронной, а иногда и театральный холл превращались в своеобразную приемную.
День Михоэлса был отдан театру всегда до четырех-пяти часов и с семи вечера.
Перерывы бывали только для конференций, заседаний художественного совета Комитета по делам искусств или по премиям, заседаний Антифашистского комитета.
В часы передышки, которую Михоэлс давал актерам во время репетиций, он принимал людей, нуждающихся в его совете и помощи. Не помню всего четверостишия, написанного в Барвихе Николаем Асеевым, но оно кончалось словами: "увидел я Михоэлса и снова успокоился".
Иногда казались немыслимыми сила духа Михоэлса и его выдержка.
Как-то я не сдержалась и спросила: "Ну как ты можешь все это вынести! Ведь если нормальный человек должен в день выслушать пятнадцать-двадцать самых счастливых людей - он может сойти с ума от количества наваливающихся на него судеб! А если эти пятнадцать-двадцать самые несчастные - как это можно вытерпеть?" Михоэлс улыбнулся и сказал:
"А кто же еще до конца их будет слушать? Ведь я - не инстанция, а просто человек, который выслушивает все, что накопилось!"
Но "не инстанция" все же хворала тяжелой формой фурункулеза, возникшего на почве нервной дистрофии...
Боли были мучительные, но Михоэлс не сдавался так же, как это было уже накануне его пятидесятилетнего юбилея, когда он страдал таким радикулитом, что решался на все средства для избавления от боли - вплоть до прижигания каленым железом "по ходу нерва"! Какие это были муки - трудно передать. От этого чудовищного радикулита, когда ноги отекли от девятидневного сидения в кресле, а лечь Михоэлс не мог, его буквально спас А.А. Вишневский, который приехал к нам домой и сделал блокаду.
После девяти дней мучительных болей Михоэлс впервые вытянулся по-настоящему и лег. И в этот момент началась та особенная дружба, которая связала на долгие годы Михоэлса с Вишневскими - отцом и сыном.
Так возникла дружба, дружба талантливейших людей, не связанных ни единой профессией, ни какой бы то ни было общей "заинтересованностью"!
Та чудовищная боль, которую испытывал Михоэлс и во время радикулита и во время фурункулеза, показала, что Михоэлс никогда не сдавался, даже тогда, когда боли приковывали его к постели.
Именно в эти самые дни выяснилось, что Михоэлс легче переносит боль, если мозг его чем-то увлечен.
Я подсунула ему решение задачи по задачнику Березанской о каких-то братьях и сестрах, положивших какие-то деньги на сберкнижку...
Эту задачу для пятого класса и ей подобные никто никак не мог решить, хотя в нашем доме все, включая профессора-бабушку, двух кандидатов наук, юриста и двух журналистов, старались изо всех сил помочь младшей дочке... Даже "алгебраический способ" решения этой задачи не принес капли пользы для школьницы. Но Михоэлс, решая эту задачу без карандаша и бумаги, минуты три не чувствовал боли. Он даже повернул голову и спросил, "нет ли у нее еще чего-нибудь позабористей?"
В эти страшные дни его болезни Михоэлс, прикованный к постели, все же продолжал прием дома и актеров, и художников, и работников театра.
Как всегда, как даже в самой большой трагедии, и здесь мелькали трогательные и комические случаи.
В Ташкенте, куда был эвакуирован театр во время войны, Михоэлс руководил одновременно двумя театрами - ГОСЕТ и Узбекским театром оперы и балета; сверх того, ставил спектакль "Муканна" в Узбекском драматическом театре имени Хамзы. * * *
Единственным облегчением в этой сверхчеловеческой нагрузке считалось то, что дирекция узбекского театра предоставила в распоряжение Михоэлса свой "транспорт" - пару лошадей.
Лошади эти обладали двумя замечательными чертами характера: во-первых, они все время норовили свернуть в арык, а главное, они двигались так медленно, что когда Михоэлс встречал на дороге своего любимого хромающего друга, артиста О.Н. Абдулова, и предлагал его подвезти, тот кричал: "Спасибо, Соломон, но я тороплюсь! Мне на студию пора!" Медленное движение "рысаков" Михоэлса было учтено многими людьми. По длинным солнечным улицам Ташкента за "парой гнедых" целой процессией двигалась толпа людей. Прием продолжался. И какой прием! И какие просьбы!
Тут были и сульфидин для тещи, и очки для слепнущего отца, и прикрепление к столовой № 5 жены, приехавшей из другого эвакопункта, и струна "ля" для какого-то горемычного работника оркестра...
Разве можно перечислить все разнообразие горя и просьб? Нет! Невозможно!
"Просители" додумались до того, что подарили Михоэлсу чернильницу "Ванька-встанька" и самодельную ручку - обструганную лучинку с пером, привязанным к ней суровой ниткой.
Это "вечное" перо было сделано руками жаждущих подписи Михоэлса и бесконечно верящих в его сердце и силу. А может быть, и в то, что все-таки он "инстанция".
Вот фото, на котором Михоэлс держит телефонную трубку. Снимок этот напоминает михоэлсовские слова: * * *
"Если тебя о чем-нибудь просят, никогда не решай сразу сказать "да" или "нет".
Помни, что если ты скажешь "нет" - на тебя обидятся, перестанут тебе улыбаться и даже, может быть, скажут, нет, наверное скажут всякие неприятные слова... Потом пройдет время и все это забудется. Но вот если ты скажешь "да" - это будет уже совсем другая история! И какая!
Ты будешь звонить! Ты будешь унижаться! Ты будешь "выкомариваться" - как просить, кого дальше умолять! А потом, после многих-многих недель твоих забот и звонков, просители наконец тебе скажут: "Ну что? - в той больнице, в той палате, где вы его положили, "ваш" профессор не сказал ничего нового! Диагноз-то тот же!"
Но Михоэлс звонил, звонил... Было ли это "да" или "нет", но он звонил. Иногда он хотел облегчить свою судьбу, свою просьбу и начинал какие-то вариации просьб. Соломон Михайлович звонил по поводу очень дефицитного тогда пенициллина и начинал разговор так:
"Здравствуйте! Говорит Михоэлс. Помните эти замечательные строки поэта: "Много просьб у любимой всегда, - у разлюбленной просьб не бывает". - Так вот, в Боткинской больнице больному (или больной) необходим"... и т. д. и т.д. Или просьба звучала иначе:
"Здравствуйте! Говорит Михоэлс. У вас есть исключительная возможность перевыполнить план по разверстке боржома. Больной (больная) лежит в больнице № ... Да! Очень нуждается в этой лечебной воде. Да-да. По-видимому, запущенный рак, метастазы. Да. Все понимаю. Я - не совсем идиот и все-таки прошу".
Между репетицией и спектаклем (играл в нем Соломон Михайлович или не играл) оставалось каких-нибудь два-три часа. Если шел "Король Лир", Михоэлс пытался пролежать эти часы. Если Михоэлс играл в этот вечер Тевье-молочника, он также отдыхал, и диета оставалась той же: черный кофе. * * *
Если же он в спектакле не участвовал, то после обеда он ложился отдыхать и отдавался краткий приказ: "Разбуди меня ровно через двадцать пять (или ровно через тридцать пять) минут. Я дома только для Беленького".
Затем шла игра в отходящий пароход, раздавались гудки, последние приказания "капитана", и Михоэлс засыпал.
Это был сон удивительно детский и вместе с тем необычайно "организованный". Сон начинался сразу, а кончался - обыкновенно до побудки, по первому ощущению запаха черного кофе.
Но иногда именно по-детски он по нескольку раз просил: "еще пять минуточек".
Сны Михоэлса (если они бывали) почти всегда были смешаны с его тревогами. Он часто рассказывал о снах, веря в то, что я сумею их разгадать, и в то, что я сама иногда вижу вещие сны о грядущих неприятностях.
Последние годы много раз его преследовал сон о том, что его разрывают собаки.
Это было тем более странно, что собак он обожал с детства. Очень любил рассказывать о том, как ему влетало за то, что Мирту и Бобика частенько находили у него в ногах на постели.
Последняя его собака, полученная им в ЦДРИ на встрече Нового, 1947 года, была поистине источником какого-то мальчишеского интереса, веселья и радости...
Щенок не был тогда стеснен указами городского управления благоустройства, а потому выпускался на волю в ошейнике с номером и, нагулявшись, прибегал иногда домой, а иногда к воротам театра, где мы с ним часто встречали хозяина по вечерам.
Надо было видеть, как усталый, измученный Михоэлс вдруг начинал бегать по бульвару или играть дома с собакой. Надо было видеть, с каким интересом он следил за всякими новыми "достижениями его развития"! Как щенок, повязанный по-разному косынкой, должен был тоже играть то больного зайца, то старушку, то человека, у которого болят зубы! Как сам Михоэлс вдруг мгновенно весь покорялся этим выдумкам!
И щенок, полученный на новогоднем вечере как премия за лучший номер на эстраде - исполнение знаменитой польки Михоэлса и Е.М. Абдуловой, - платил хозяину трогательной любовью. Он никогда не ложился спать до хозяина. Когда хозяина не стало, щенок пролежал весь день под его креслом, и никакой сахар не мог соблазнить его выйти гулять... Любовь хозяина и его собаки была явно взаимной, и тем более странным, так и неразгаданным остался мучительный сон Михоэлса, сон, во время которого он так метался и от которого просыпался с диким криком!
Вечером, за редчайшими исключениями (заседания комитетов или необходимые просмотры спектаклей, выдвинутых на соискание премий), Михоэлс бывал в театре. * * *
Если он не играл в этот вечер, он шел, чтобы встретиться с актерами, свободными от спектакля, но занятыми в репетициях, или для беседы с драматургами, художниками.
"Во всяком случае, я загляну в театр, - говорил Михоэлс. - У меня такое чувство, что когда "мои" знают, что я там, - это и