© С.М. РытовВ ЛАБОРАТОРИИ КОЛЕБАНИЙ
С. М. Рытов
Рытов Сергей Михайлович (1908-1996), член-корреспондент РАН,
советник при директоре Радиотехнического института им. А.Л. Минца РАН.Михаил Александрович Леонтович был одним из первых и наиболее талантливых московских аспирантов Л.И. Мандельштама. Кроме Леонтовича я имею в виду А.А. Андронова, А.А. Витта и С.Э. Хайкина. Всех их связывала тесная дружба и глубокая привязанность к их замечательному учителю. Вместе с тем каждый из них обладал яркой индивидуальностью и проложил собственную дорогу в науке. Исключением оказался только А.А. Витт, который просто не успел этого сделать, но, вне всякого сомнения, сделал бы. Именно о нем Мандельштам говорил, что ему “все дается с моцартовской легкостью”.
Широчайший кругозор и уникальная универсальность Мандельштама позволяли каждому из его учеников получать полную меру понимания, знаний, опыта и благожелательной критики, в каком бы направлении этот ученик ни захотел продвигаться в науке. Андронов стал основоположником новых путей в теории нелинейных колебаний. Хайкин, склонный к практической деятельности, выдвинул ряд новых и плодотворных идей в радиотехнике, в частности в области радиоастрономической аппаратуры. Леонтович сделался выдающимся физиком-теоретиком широкого профиля.
С 1925 по 1928 г. Михаил Александрович опубликовал десять работ, часть которых была связана с теорией колебаний (его участие в развитии этой, теории было, в сущности, эпизодическим). Другие работы относились к оптике (флюоресценция и рассеяние света), а одна - к рождавшейся в то время квантовой механике. В этой последней работе, опубликованной совместно с Мандельштамом в 1928 г., впервые была решена задача о квантово-механическом туннелировании микрочастицы через энергетический барьер, непреодолимый в рамках классической механики. Вскоре Г.А. Гамов, опираясь на эту работу (хотя и не сославшись на нее), дал объяснение радиоактивного альфа-распада.
Круг интересов Леонтовича продолжал быстро расширяться. Рассеяние света в веществе, связанное с тепловым движением молекул, естественно, вело к более основательному изучению самого этого движения и обусловленных им флуктуаций в веществе, т.е. к углублению в статистическую физику. В начале 30-х годов он опубликовал ряд работ, относящихся к этой области. Его продвижение здесь было настолько успешным и значительным, что уже в середине 30-х годов Мандельштам - при всей своей осмотрительности и осторожности в оценках - сказал о Леонтовиче, что он является лучшим у нас в стране специалистом по статистической физике.
Известно, что дальнейшая научная деятельность Михаила Александровича не ограничилась статистической физикой. Ему принадлежат многие последующие достижения в электродинамике и радиофизике, в акустике и оптике, а позднее - в исследованиях плазмы. Но мне хотелось бы отметить две общие, не связанные с тематикой, особенности его дарования как физика-теоретика.
Он обладал физическим мышлением и в то же время прекрасно владел и всем арсеналом математической физики. Я имею в виду искусство предельно упрощать саму постановку сложной задачи, искусство заранее находить характерные малые параметры, с тем чтобы использовать их малость уже на стадии вывода исходных уравнений, в которых при этом было бы сохранено все, что составляет основной интерес вопроса. Коротко говоря, это искусство правильной “идеализации” - излюбленный термин Мандельштама, который однажды, говоря о Михаиле Александровиче, выразил ту же мысль, и иначе. Он сказал, что “у Леонтовича есть «хватка», что очень важно для теоретика”. Именно это преимущество физического подхода ясно проявлялось, например, в двух больших радиофизических достижениях Леонтовича - создании метода параболического уравнения (в связи с классической задачей А. Зоммерфельда. в теории распространения радиоволн над земной поверхностью) и общей теории тонких проволочных антенн.
Вторую черту можно обрисовать еще короче. Леонтович не был “чистым” теоретиком, если понимать под этим физика, никогда не проводившего эксперимента. В школе Мандельштама такими чистыми теоретиками были И.Е. Тамм и А.А. Андронов. Напротив, Леонтович как до своего прихода к Мандельштаму, так и в дальнейшем обладал экспериментальными навыками, умел ставить и фактически ставил опыты (в частности по рассеянию света), чувствовал физическую аппаратуру и ее возможности. Поэтому он воспринимал физику не только в абстракциях, но и, так сказать, “на ощупь”, своими руками. В этом отношении у него было особое “родство душ” с самим Мандельштамом, в котором тоже сочетались оба эти пути познания (а сверх того - и склонность к технике и изобретательству).
Впервые я встретился с Михаилом Александровичем в 1928 г., когда перешел на 3-й курс физфака МГУ и начал посещать лекции и семинары Мандельштама. Моим сокурсникам и мне не повезло: Мандельштам был приглашен в МГУ и возглавил кафедру теоретической физики в 1925 г. Его первые лекции и семинары в период до 1928 г. (семинар по некоторым вопросам излучения электромагнитных волн и оптике, лекции по теории поля и семинар по теории колебаний) мы по своему малолетству упустили. Захватили мы лишь вторую половину семинара по статистической физике. Старшие ученики Мандельштама в то время уже заканчивали аспирантуру. Говоря, что я встретился с Леонтовичем, следует уточнить, что я лишь увидел его, а более близкое знакомство началось позднее. Я лучше знал тогда Андронова, который вел у нас на 2-м курсе семинар по общей физике, потом курировал два-три моих доклада на мандельштамовских семинарах, а еще позднее существенно повлиял на выбор моей первоначальной специализации - по теории колебаний. В сущности, мои научные контакты с Леонтовичем росли, по мере того как я отходил от этой специализации.
В 1928 г. Михаил Александрович преподавал в общем физическом практикуме, который студенты моего курса уже прошли ранее. В числе еще более молодых был Н.Л. Кайдановский, и я позволю себе, с его разрешения, привести отрывки из его воспоминаний, касающиеся этого периода.
Кайдановский пишет, что Леонтович появлялся в практикуме нерегулярно, но, в отличие от других преподавателей, умел заинтересовать студентов изучаемыми явлениями, учил их экспериментальной работе, умению оценивать достижимую точность измерений.
Он, “не жалея времени, углублялся в теорию вопроса, а иногда и в технические применения. Принимая у меня (т.е. у Кайдановского) задачу с оборотным маятником, он рассказал об использовании прибора при гравитационной разведке в районе Курской магнитной аномалии, сославшись на работу своего товарища Н.Н. Парийского”.Напомню, что до поступления в МГУ Леонтович несколько лет участвовал в исследованиях Курской аномалии.Позднее, в 1931 г., С.И. Вавилов и Леонтович организовали специальный оптический практикум с более сложными прибора.ми. Описаний к этим трудным задачам не было, студентам приходилось читать учебники и оригинальную литературу, а также специально беседовать с Михаилом Александровичем. Кайдановский подчеркивает его доверие к студентам, его стремление облегчить их работу. В частности, он поручил студентам составить описания задач оптического практикума. Кайдановский описывает и такой эпизод:
“. .. уже на 4-м курсе, занимаясь параметрическими колебаниями, я не мог уразуметь ограничения области их возбуждения и отправился к Леонтовичу за советом. Он работал на. третьем этаже НИИФ, деля свой кабинет с одним аспирантом. Когда я вошел, его сосед набросился на меня за то, что я отрываю Михаила Александровича от работы. Однако Леонтович успокоил его, сказав, что «не надо быть более католиком, чем папа римский», и объяснил мне решение уравнения Матье”.Я воспроизвожу этот эпизод потому, что в нем проявилась одна. из основных черт характера Леонтовича - его постоянная готовность помочь. Оказывая помощь в научных вопросах, он любил в шутку повторять известную реплику из “Ревизора”: “Наша обязанность - помогать проезжающим”. Как мне становилось с годами все виднее, эта готовность помогать не ограничивалась наукой, а проявлялась и в житейских делах, в оказываемой им моральной и материальной поддержке. Для тех, к кому он был расположен, он был отзывчив и добр, но чаще всего прятал свою доброту под маской деловитости и суровости. Он не любил никаких сантиментов и не хотел давать ни малейшего повода к тому, чтобы его заподозрили в такого рода слабости.В 1934 г., окончив аспирантуру и работу в Горьковском университете, я вернулся в Москву и был принят в организованный в том году ФИАН научным сотрудником - сначала Оптической лаборатории Г.С. Ландсберга, а позднее - Лаборатории колебаний, возглавляемой Н.Д. Папалекси. Однако местом моего общения с Михаилом Александровичем в основном был не ФИАН, а по-прежнему лекции и семинары Мандельштама в НИИФ МГУ.
В то время в связи с рэлеевским рассеянием света, т.е. рассеянием на гиперзвуковых волнах, возник вопрос о дисперсии скорости распространения звука в жидкостях. Естественно было в первую очередь обнаружить дисперсию хотя бы на достижимых тогда ультразвуковых частотах. При этом надо было выяснить, как происходит дифракция света на ультразвуковой волне, как связана эта дифракция на объемной периодической структуре с дифракцией на обычной плоской решетке, как возникает селективное (брэгговское) отражение и т.п. Мне удалось получить простое и наглядное решение задачи, которое я и доложил на мандельштамовском семинаре в 1934 г. Леонтович похвалил работу, сказав: “Хорошо, что вы во всем этом разобрались”.
Это была моя первая работа, не по теории колебаний, и с нее начались мои более тесные контакты с ним.
В 1935/36 учебном году Леонтович читал студентам и аспирантам НИИФ МГУ лекции по статистической физике. Я регулярно их посещал и, по обыкновению, подробно записывал и обрабатывал. Он это видел и позднее, примерно в 1938 г., попросил у меня мою толстую тетрадь с записями лекций. Он использовал ее при написании своей замечательной книги “Статистическая физика”, которая была издана, Гостехтеориздатом уже во время войны, в 1944 г. По сей день мне приятно, что хотя бы таким, чисто “протокольным” способом я содействовал появлению этой книги. Сейчас она переиздана (вместе с “Термодинамикой”); это очень хорошо, хотя мне кажется, что сам Михаил Александрович был бы не особенно доволен. В одной из гораздо более поздних бесед с ним, уже в 60-х годах, я спросил его, не думает ли он о переиздании “Статистической физики”. Эта идея не вызвала у него положительного отклика. Он ответил, что сейчас уже нельзя обойтись без радикальной переработки, а на это у него нет ни времени, ни охоты.
В 1937 г. он предложил мне рассчитать вращение плоскости поляризации света вокруг луча. в неоднородной изотропной среде. В процессе работы я освоился с геометрической оптикой и в конечном счете добрался до простого результата. Леонтович сказал:
- Я не сумел досчитаться до конца. Теперь все ясно, но надо привести весь ваш расчет в культурный вид.
И он показал мне, как это сделать.
В 1939 г. он поставил передо мной другую задачу: найти волновое электромагнитное поле вблизи границы хорошего проводника, т.е. построить хотя бы приближенную, но общую теорию сильного скин-эффекта. Эта задача имела некоторую предысторию, о которой я тогда ничего не знал.
Вероятно, в 1938 г. Леонтович сформулировал свои широко известные ныне граничные условия для волнового электромагнитного поля на поверхностях хороших проводников. Смысл и ценность этих условий заключаются в том, что они позволяют решать дифракционные задачи о поле вне хорошо проводящих тел, не рассматривая поля внутри них. Это существенно упрощает решение. Хотя правильность условий была несомненна, сам Леонтович не был полностью удовлетворен. Ведь оставались открытыми вопросы о точности получаемых решений, о допустимой кривизне поверхности тел и т.п. Другими словами, он хотел иметь обоснование своих граничных условий и оценку их точности. Однако, ставя передо мной вопрос о теории скин-эффекта, он не сказал мне ни слова о граничных условиях, видимо, желая, как я теперь понимаю, испытать мою догадливость. Я построил теорию для общего случая произвольной падающей на тело волны и для поверхности тела, обладающей двойной кривизной. При уменьшении толщины скин-слоя, конечно, получались для внешнего поля граничные условия Леонтовича, но именно это я и проглядел, т.е. экзамена на догадливость не выдержал. Поэтому, одобрив работу, он высказал и порицание:
- Как же вы не заметили, что из ваших результатов вытекают приближенные граничные условия?
Я хочу рассказать здесь об одном эпизоде моей биографии, показывающем, насколько уже тогда был высок моральный авторитет Михаила Александровича. Именно ему доверяли восстанавливать истину в непростых ситуациях.
Я имею в виду мой судебный процесс по обвинению в хранении оружия (1937 г.). Еще в школьные годы я раздобыл на барахолке револьвер “смит-вессон” с двумя-тремя патронами. Мальчишеская выходка. Когда позднее я бывал на даче у моего сокурсника М.А. Дивильковского, мы с ним забавлялись в лесу безуспешной стрельбой по птицам - он из своего “парабеллума”, а я из моего “смит-вессона”. Мои патроны кончились, а револьвер завалялся в книжном шкафу, и я забыл о его существовании. Вспомнил я о нем уже в 1937 г., когда случайно услышал о суровых карах за наличие такого рода собственности. Спросил Дивильковского, что он сделал со своим “парабеллумом” и что делать мне. Он сказал, что давным-давно сдал пистолет, и посоветовал мне сделать то же самое. Конечно, ни он, ни я не представляли себе, что означал подобный акт гражданской лояльности в 1937 г. Если бы у меня было об этом хоть малейшее понятие, я спустил бы мой “смит-вессон” в Москву-реку. Вместо этого я отправился на Петровку, 38 и сдал револьвер под расписку.
Примерно через месяц пришел вызов к следователю, который расспросил меня обо всем, был очень любезен и обрадован моей полной откровенностью. В заключение он взял у меня подписку о невыезде, но эта “мера пресечения” нисколько меня не насторожила. Наоборот, я был горд, что сделал все “по закону”. Однако вскоре последовал вызов в суд Свердловского района по обвинению в незаконном хранении оружия. В ФИАНе это вызвало переполох во всех инстанциях. Конечно, многие понимали, что обвинение правильно лишь с формальной стороны, но понимали и то, что только эта сторона будет существенна для суда.
Именно тогда ко мне домой пришел Леонтович. Я ему все рассказал, видел, что он мне верит, но отнюдь не разделяет моего оптимизма: я был убежден, что суд все здраво взвесит и поймет, что я никакой не преступник. Я высказал эту уверенность Леонтовичу, но он лишь с сомнением покачал головой, и на этом мы расстались.
Суд приговорил меня к двум годам лишения свободы (именем Рысыфысыры, как сказал судья), но без немедленного взятия под стражу (“за вами придут”) и с недельным сроком для обжалования в городской суд. У меня нет сомнений в том, что активное заступничество С.И. Вавилова (он обратился прямо к А.Я. Вышинскому) и поручительство Дивильковского перед парткомом опирались на мой разговор с Михаилом Александровичем. Его оценка была решающей. Добавлю в заключение, что горсуд постановил считать приговор условным, а в 1939 г. Верховный Совет снял с меня судимость, что и засвидетельствовано справкой за подписью М.И. Калинина.
Война сразу же разлучила меня с Леонтовичем. До войны он, конечно, бывал в ФИАНе, а после ее начала приехал в Казань, куда ФИАН был эвакуирован, но тут же исчез. Он вернулся в Москву, где по предложению Хайкина началась крайне нужная и срочная работа, связанная с обороной города от фашистских бомбардировщиков. Речь шла о создании радиоинтерференционной системы, способной обнаруживать вражеские самолеты и определять их координаты. Леонтович увидел здесь возможность своего участия в реальном и действительно важном деле. В сущности, с этого и началась его работа в области радиофизики, продолжавшаяся в течение всей войны. Но за все это время я ни разу не виделся с ним, и то немногое, что мне известно о нем за эти годы, я знаю только понаслышке. Мы встретились вновь на похоронах Л.И. Мандельштама в конце ноября 1944 г. С этого же года Леонтович начал работать в ФИАНе по совместительству, но бывал там не часто, и научного общения с ним у меня практически не было.
Со времени создания ФИАНа и вплоть до своей кончины (3 февраля 1947 г.) Лабораторией колебаний заведовал Н.Д. Папалекси. Разумеется, до смерти Л.И. Мандельштама Папалекси действовал в самом тесном научном содружестве с ним. Во время войны и, в частности, эвакуации ФИАНа в Казань (с 1941 по 1943 г.) роль Папалекси была определяющей и тогда полностью проявились его характерные черты и способности. Он обладал огромным научно-техническим и организационным опытом, а также ярко выраженной склонностью к практической инженерной деятельности. Как и весь ФИАН, Лаборатория колебаний обратилась в Казани к оборонной тематике. Основными были три разработки, предпринятые по инициативе Николая Дмитриевича:
1. Малогабаритная приемная антенна со слоеным сердечником, предназначенная для так называемого полукомпаса на наших боевых самолетах и призванная заменить воздушную антенну, которая в виде довольно большого кольца торчала из фюзеляжа и портила аэродинамику самолета.Все три разработки были доведены до стадии действующих макетов. Я уже был тогда замзавом Лаборатории колебаний и непосредственно вел первые две разработки, а Н.Д. Папалекси вел третью. Наша беда, а не вина, что в тяжелых условиях военного времени не удалось довести эти разработки до промышленных образцов. В частности, самолетная антенна, которую я привез в 1942 г. полковнику Угеру в Москву на летные испытания, не дотянула по чувствительности всего на 50 км из требуемых 250. Но мы вкалывали изо всех сил, а установленные сроки выдержали полностью.2. “Фазовый зонд” - один из радиоинтерференционных приборов Мандельштама и Папалекси. Прибор состоял из трех опорных передатчиков в тылу и двухканального приемника, не излучавшего радиоволн и передвигавшегося на автомашине. Приемник предназначался для точного определения мест расположения боевых позиций артиллерии противника.
3. Параметрический генератор тока звуковой частоты, вращаемый ножным приводом и служащий источником питания для партизанских раций.
До 1943 г. Мандельштам жил в санатории “Боровое” (Северный Казахстан), куда были эвакуированы престарелые и больные академики, но связь с ним не прерывалась. На месяц в командировку к нему в 1942 г. ездил я (вместе с В.А. Фоком мы отвезли туда сына П.Л. Капицы Андрея), а позднее ездили и другие, в том числе Н.Д. Папалекси.
В 1943 г. ФИАН возвратился в Москву, вернулся и Мандельштам, начался процесс постепенной нормализации жизни института, хотя и до Победы и после нее этот процесс шел не без скрипа и трудностей. В частности, к Лаборатории колебаний начали придираться еще при жизни Папалекси. Лаборатория была, по-видимому, единственной, где что-то делалось, тогда как в ряде других лабораторий были разброд и неясность в том, чем заниматься в условиях военной и послевоенной разрухи. Ко мне приходили отдельные сотрудники проситься в Лабораторию колебаний.
Я помню общее собрание научных сотрудников (еще на Миуссах, вероятно, в 1945 г.), на котором нашей лаборатории было поставлено на вид отсутствие “блестящих”результатов. Это приписывалось старости Папалекси, его неспособности проявить необходимую энергию и инициативу. Михаила Александровича на этом собрании не было. Самым активным обвинителем был В.И. Векслер, который, впрочем, всегда выступал с преувеличенным жаром. Отсюда я понял, что “установка” идет из парткома и заключается в подготовке общественного мнения к переменам в руководстве лаборатории. Однако аргументация меня глубоко возмутила, о чем я тут же заявил, после чего покинул собрание.
Разумеется, пока Папалекси был жив, реализовать “установку” и сделать соответствующие оргвыводы было трудновато. С.И. Вавилову было просто неловко перед Папалекси, и он вроде бы даже извинялся передо мной и выражал сожаление по поводу того, что я так остро прореагировал на “доброжелательную товарищескую критику”. Впрочем, в 1946 г. Векслер выдвинул свой принцип автофазировки заряженных частиц в ускорителе, после чего начал быстро “набирать высоту”. Надобность в сокрушении Лаборатории колебаний отпала *.
* Много лет спустя оказалось, что принцип автофазировки был выдвинут еще до 1934 г. Л. Сциллардом (см. книгу В.Я. Френкеля и Б.Е. Явелова “Эйнштейн - изобретатель”. М.: Наука, 1982. С. 82). Но Сциллард практически не публиковал свои многочисленные идеи, и я вовсе не хочу сказать, что В.И. Векслер почерпнул этот принцип из публикаций.После внезапной смерти Н.Д. Папалекси (1947), конечно, возник вопрос о новом заведующем. Реальными кандидатами были С.Э. Хайкин, который фактически уже взял на себя руководство радиоастрономической группой, и М.А. Леонтович. В этот период “междуцарствия” я продолжал выполнять обязанности замзава. С.И. Вавилов, не очень-то разбиравшийся в тонкостях теории колебаний, обратился ко мне с единственным напутствием: - Ну, вы уж там шуруйте....У меня никогда не было склонности к административной и организационной работе, “шуровать” я не любил и не умел, а что касается научного руководства, то я считал, что каждый должен иметь возможность делать то, что его интересует. Моя обязанность состоит лишь в том, чтобы в этой работе не возникало никакой, как говорил Л.Д. Ландау, “патологии”. Наконец, мнение С.И. Вавилова определилось, и я с большим облегчением и удовлетворением воспринял его идею предложить заведование лабораторией Леонтовичу, который к этому времени уже стал академиком. Однако в этот момент обстоятельства сложились неблагоприятно из-за глупой истории с пропуском в ФИАН. Михаил Александрович то ли не захватил пропуск с собой, то ли вообще не получил его, и вахтер не впустил его в институт. Не помогли и звонки к заместителю директора, типичному чиновнику, для которого звание академика и научный авторитет ничего не значили по сравнению с правилами внутреннего распорядка. Леонтович терпеть не мог “тупого исполнения обязанностей” и ушел разгневанный, заявив, что больше ноги его не будет в ФИАНе. Именно в такой ситуации Вавилов возложил на меня нелегкую миссию уговорить его согласиться на заведование Лабораторией колебаний.
Во время моего визита Леонтович снова вскипел и накричал на меня так, что просто нагнал страху. Впрочем, все его высказывания, повторить которые невозможно, относились не ко мне, а к ФИАНу. Пришлось собрать всю силу духа, чтобы сохранить внешнее спокойствие. Тихо и настойчиво, хотя и без малейшей веры в успех, я снова повторил, что это дело необходимое и что без него Лаборатория колебаний имени Мандельштама прекратит свое существование. Вероятно, мое показное спокойствие все же подействовало на Леонтовича. Он умолк, походил из угла в угол, а потом сказал:
- Ну ладно. Попробую . . .
Надо сказать, что это совместительство было для него в тот момент нелегким из-за ряда других обязанностей. Кроме основной работы в другом институте, он преподавал в МИФИ (с 1946 по 1954 г.) и заведовал редакцией физики в Издательстве иностранной литературы. Я почти ничего не знал тогда обо всей этой деятельности, но могу кое-что воспроизвести здесь из воспоминаний сотрудницы редакции Людмилы Владимировны Гессен, которыми она поделилась со мной позднее.
С Л.В. Гессен я был знаком давно, со времени, когда она работала в Издательстве Академии наук, где мы немало потрудились над подготовкой к печати и изданием первых томов “Полного собрания трудов” Л.И. Мандельштама. В то время, о котором я пишу, она перешла в редакцию физики Издательства иностранной литературы и регулярно встречалась с Михаилом Александровичем как в редакции, так и у него дома на Мещанской улице. Конечно, было бы лучше, если бы свои воспоминания написала она сама (о чем я ее и просил), но обоснованное опасение, что она не соберется это сделать, заставило меня записать то немногое, что я от нее услышал.
Леонтович бывал в редакции физики по мере возможности, примерно два раза в месяц, беседовал о тематике, выборе книг и материалов для переводов, редакционных установках и планах. Эти беседы были так насыщены и интересны, что все сотрудники с нетерпением ждали его визитов.
В качестве своего заместителя он привлек в редакцию А.А. Гусева, отец которого пострадал в силу нарушений законности еще в 1938 г. Перед дирекцией был поставлен вопрос об увольнении А.А. Гусева, на что требовалось согласие Леонтовича. Обычно разговоры в дирекции становились известны всему издательству и, в частности, стал известен ответ Леонтовича директору:
- На работу сюда. пригласил его я и, значит, отвечаю за него я. Если вы ему не доверяете, то тем самым вы не доверяете мне. Поэтому в случае его ухода я тоже уйду.
Пришлось оставить А.А. Гусева в покое.
Л.В. Гессен рассказала и о своем первом визите к Леонтовичу домой, когда она явилась, так сказать, представиться. В передней она сняла боты и Михаил Александрович воззрился на них:
- Что это такое?
- Боты . . .
- Какой номер?
- Тридцать три.
- Разве это боты?! Вот у моей жены сорок третий номер, как у меня!
Второе потрясение во время этого визита Л.В. испытала при попытке присесть на стоявший в крохотном кабинете диванчик. Михаил Александрович поспешно предупредил ее:
- Осторожно, не садитесь. Там клопы.
И подал ей стул.
Ее поразил также внешний вид Михаила Александровича, никак не отвечавший стереотипным представлениям об ученых его ранга. В этой связи она вспомнила эпизод с шофером автомашины, которую Михаил Александрович вызывал из гаража Академии наук. Выйдя на улицу, он спросил у шофера, для кого эта машина. Шофер окинул его критическим взглядом и заявил: “Во всяком случае, не для вас...”.
У Л.В. Гессен сложилось впечатление, будто Леонтович и его семья пребывают в бедности, но это было не так. Это был стиль жизни, в которой любые интересы, кроме интеллектуальных, являлись сугубо второстепенными. Главным была наука, работа, общение с друзьями и товарищами по работе. О том, что дело было не в бедности, свидетельствует хотя бы покупка автомашины, маленького “Москвича”, в котором Леонтович с трудом умещался (были даже “предложения” сделать в крыше отверстие для головы). Машина должна была экономить время, и он ездил как заправский лихач. Однако вождение машины настолько поглощало его внимание, что он просил пассажира говорить (вернее, кричать) ему, виден ли светофор и какого он цвета. От него самого светофоры “ускользали”...
Михаил Александрович любил рассказывать о том, как он сдавал “теорию” для получения водительских прав. Разумеется, он не ознакомился с описанием аккумулятора и, когда инспектор спросил его о назначении аккумулятора, начал популярно объяснять электрохимические процессы в этом устройстве. Инспектор сказал ему, что водить машину он может, а вот в теории разбирается плохо . . .
Рассказывая о Михаиле Александровиче, Л.В. Гессен говорила о его поразительной прямолинейности и непосредственности. Она даже считает, что в нем было много детского. В частности, такой была его реакция, когда он слушал что-либо интересное или неожиданное для него. Он просто пожирал своего собеседника расширенными глазами.
Михаил Александрович находился в редакции, когда, ему сообщили по телефону, что у Татьяны Петровны благополучно родился ребенок (дочь Вера, 1946 г.). Конечно, окружающие начали его поздравлять и первым делом спросили, кто родился - мальчик или девочка. Уже положив телефонную трубку, счастливый отец вытаращил глаза и растерянно сказал:
-А я и не спросил . . .
Одна работавшая в издательстве дама явно проявляла к Михаилу Александровичу благосклонное внимание и, в частности, всегда занимала для него место на больших издательских совещаниях. Неизвестно по какому поводу, он однажды повернулся к ней и громко, на весь зал, заявил:
- Имейте в виду: у меня есть жена и я ее люблю.
Возвращаясь к Лаборатории колебаний, я вспоминаю, как в 1949 г. меня начали готовить к переменам в руководстве лабораторией. Эти перемены были инициированы парткомом института и имели, разумеется, свои причины и цели, в частности являлись санкциями за мои “космополитические” ошибки. Об этой второй стороне дела я расскажу несколько дальше, а сейчас остановлюсь лишь на том, как все это происходило. Разумеется, исполнителями были партийные сотрудники лаборатории.
М.Е. Жаботинский как-то завел со мной разговор о том, что следует поддержать молодого растущего товарища и что было бы хорошо, если бы я уступил свою должность замзава. Такой же совет я услышал и от Д.Ш. Маша, причем из разговора стало ясно, что мое “смещение” предрешено, но будет лучше, чтобы я сам проявил инициативу и подал заявление об освобождении меня от должности. “Я вам скажу, когда будет нужно это сделать”, - сказал Маш в заключение. Момент был выбран наиболее удобный - во время отъезда Михаила Александровича (не помню куда). Маш сказал, что теперь пора, и реакция на мое заявление, поданное в декабре 1949 г., последовала незамедлительно - 15 января 1950 г. На должность замзава был назначен Александр Михайлович Прохоров, а для меня был учрежден по моему же предложению теоретический сектор лаборатории.
Много лет спустя, уже после моего избрания в члены-корреспонденты АН (1968 г.), Прохоров сказал мне, что в те времена начальство спрашивало его, можно ли выгнать Рытова из ФИАНа. По логике санкций это был бы, конечно, вполне уместный шаг, но он (Прохоров) ответил:
- Можно, но не нужно . . .
В том же разговоре Прохоров сообщил, что “мы (?! С.Р.) сначала были против избрания вас в АН, но потом поняли, что это было неправильно... ”.
Возвратившись, Леонтович напустился на меня за то, что я пошел навстречу “реорганизации”. Будь он на месте, он ее не допустил бы. Он даже попрекнул меня, что вот, мол, даже на близкого товарища нельзя было положиться. Что я мог сказать ему? Только то, что он не представляет себе, как на меня давили, и что дело провернули бы и без моего согласия, причем с “удалением” из ФИАНа.
К заведованию лабораторией Михаил Александрович относился в высшей степени ответственно. Он тщательно вникал и в теоретические, и в экспериментальные работы, подолгу беседовал с каждым сотрудником, подсказывал новые задачи. Но вместе с тем, мне стало ясно, что у него не было намерения радикально менять тематику, равно как и состав сложившихся рабочих групп. Работа, научным руководителем которой был С.Э. Хайкин, успешно двигалась во всех “отсеках”, в том числе и по радиоастрономии. Активно работал и продолженный Леонтовичем лабораторный семинар, на котором сотрудники докладывали о ходе и результатах своей работы или делали сообщения по литературе.
На одном из первых (под руководством Михаила. Александровича) семинаров я рассказал о полученной мною связи между групповой скоростью электромагнитных волн, их импульсом и максвелловскими натяжениями. Он громко воскликнул: “Изящный результат”. Вспоминая об этом, я, конечно, хвастаюсь, но у меня есть оправдание. Леонтович был чрезвычайно скуп на похвалы, и те редкие случаи, когда, он “спонтанно” ставил пятерку, не могли не запомниться на всю жизнь.
Конечно, в Лаборатории колебаний возникали и разного рода неприятности - как по внутренним, та.к и по внешним причинам.
Одним из событий внутреннего порядка было “открытие” Е.Я. Пумпером (1946-1947 гг.) избыточного шума в металлах, добавляющегося к тепловому шуму. Я попытался развить теорию флуктуаций термо-ЭДС, возникающей в контактах между микрокристаллами поликристалличе-ского металла (позднее я узнал, что Михаил Александрович назвал и эту теорию “изящной”). Но, к сожалению, объяснения эффекта Пумпера она не дала: наблюдаемый Пумпером шум был на 6-8 порядков сильнее предсказываемого моей теорией. Михаил Александрович уделил очень много времени и внимания анализу измерений Пумпера, но случай оказался особым. Отсутствие избыточного шума вскоре было неоспоримо установлено физиками в г. Горьком *, и Пумперу пришлось забрать из ВАКа свою уже защищенную диссертацию. Затем он ушел из ФИАНа на преподавательскую работу.
* Троицкий B.C., Любим А.Г., Золотое А.В. ДАН. 1951. Т. 80. Вып. 4. С. 538 (представлено М.А. Леонтовичем 12 июля 1951 г.). Болеее подробно см.: ЖЭТФ. 1953. Т. 25. Вып. 4 (10). С. 455.Все его “открытие” явило собой типичный пример научной предвзятости, при которой бессознательно отбираются “хорошие” измерения (т.е. подтверждающие ожидания автора) и бракуются “плохие”, не дающие желаемого эффекта, так как они получены якобы не при полном соблюдении необходимых условий.Другой “внутренний” эпизод касался рассеяния радиоволн неоднородностями ионосферы, которое наблюдалось на довольно мощной ионосферной станции, построенной сотрудниками Лаборатории колебаний Я.Л. Альперта в Пахре. В то время было еще далеко до настоящей, хорошо обоснованной теории рассеяния на случайных неоднородностях. Работавший в группе Альперта О.М. Атаев пытался что-то рассчитать, и я тоже делал какие-то прикидочные расчеты, но вплотную ионосферой я не занимался. Не интересовался ею и Михаил Александрович. Это. конечно, беспокоило Альперта, и он выступил на нашем лабораторном семинаре с докладом, в котором, опираясь на большое количество зарубежных публикаций, постарался продемонстрировать, насколько мы в этих вопросах кустарничаем. Леонтович был удручен и мрачно сказал мне после доклада:
- Вот что получается, если не следить за литературой.
Событием, вторгшимся в жизнь ФИАНа извне, была известная антисемитская кампания, анонимно разжигаемая партийным руководством. По отношению к науке кампания началась с “исторической” сессии ВАСХНИЛ (1948 г.) и достигла своего апогея (но отнюдь не завершения) в “деле врачей-отравителей” (1953 г.). Мне уже доводилось писать о том, ка.к проходила эта кампания в ФИАНе, но кое-что придется здесь повторить, для того чтобы пояснить некоторые высказывания Михаила Александровича, связанные с событиями в институте.
В 1948 г. к ФИАНу был приставлен от МГБ в качестве не то куратора, не то комиссара генерал Федор Павлович Малышев. Он не был “генералом в штатском”, а ходил в полной форме, включая сине-красную фуражку. Рука об руку с партбюро института он сразу же приступил к выполнению своей основной задачи - преследованию сотрудников “некоренной” национальности, или “безродных космополитов”. Поскольку антисемитизм нельзя было провозгласить открыто, приходилось маскироваться и изворачиваться, что и делалось с большой изобретательностью. Одним из прикрытий в борьбе с “засоренностью кадров” был поход за идеологическую чистоту в науке, в том числе в физике, т.е. основная линия проводилась под философской “крышей”. Объектом наступления была избра.на школа покойного Л.И. Мандельштама или, точнее, “безродные” его ученики, протаскивающие идеализм как в собственных писаниях, так и в издаваемых ими лекциях Мандельштама. Начались идеологические “проработки” на общих собраниях сотрудников института.
Конкретным материалом для обвинений в идеалистических “измах” послужили:
1) книжка С.Э. Хайкина “Что такое силы инерции” (1940) и его же замечательный учебник “Механика” (1947), в которых он опирался на идеи Мандельштама;В 1949 г. том пятый еще не поступил в продажу, но весь его тираж был полностью готов, т.е. ортодоксальные “критики” вполне могли располагать так называемым сигнальным экземпляром.2) двухтомный “Курс физики” под редакцией Н.Д. Папалекси (1947 и 1948 г.), во втором томе которого была написана мною глава “Оптика движущихся тел и специальная теория относительности”;
3) пятый том “Полного собрания трудов” Л.И. Мандельштама, содержавший, в частности, его лекции 1933-1934 гг. по специальной теории относительности (в моей обработке).
Нападки на Хайкина начались на физфаке МГУ со статьи Ф.А. Королева, напечатанной в порядке обсуждения в журнале “Успехи физических наук” (1949. Т. 37. Вып. 3. С. 388). В дальнейшем эту статью избегали цитировать, настолько она изобличала философскую убогость автора. Синхронно в ФИАНе началась проработка собственных “космополитов”, включая меня - в частности, в связи с лекциями Мандельштама по специальной теории относительности.
Леонтович всегда был полностью равнодушен ко всякой философии, считая ее материей, совершенно посторонней для физики. Поэтому его отношение к такого рода идеологическим битвам было простым и однозначным - он их игнорировал. Он прекрасно понимал, что в соответствующих “дискуссиях” заранее невозможно кого-либо переубедить или что-либо доказать, что всякая попытка в таком направлении только льет воду на мельницу организаторов “дискуссий”.
Я хочу рассказать о его коротком выступлении на общем собрании сотрудников ФИАНа, посвященном изданию лекций Мандельштама. Выступавшие обвиняли Мандельштама в позитивизме, конвенционализме и операционализме, а меня - в том, что при обработке лекций я не выбросил или, по меньшей мере, не разоблачил в примечаниях все эти “измы”. Должен сознаться, что в то время я, в отличие от Леонтовича, не понимал истинного характера такого рода “проработок” и наивно полагал, что можно и нужно опровергать обвинения по существу.
Выслушав выступления фиановских ортодоксов (Б.М. Вула и других представителей парткома), Михаил Александрович взял слово. Он сказал примерно следующее. Он вполне допускает, что сейчас, т.е. через 15 лет со времени чтения лекций, изложение Мандельштама удовлетворяет не всех. Отсюда следует только то, что критикам надо написать новую книгу, в которой теория относительности освещалась бы так, как они считают правильным.
Конечно, это было насмешкой, но и по сей день я с удовольствием вспоминаю замешательство в стане критиков, вызванное этим неожиданным предложением. Ведь большинство из них все же понимало, что и порознь, и коллективно им не под силу тягаться с Мандельштамом ни в понимании предмета, ни в глубине мысли, ни в блеске изложения.
По отношению к самому Л.И. Мандельштаму ортодоксы могли предпринять только одно - предотвратить продажу крамольной книги, что и было осуществлено: весь отпечатанный и переплетенный тираж пятого тома “Трудов” пошел под нож. Уцелело лишь несколько экземпляров. Но лекции надо было спасти, и где-то “в верхах” удалось протащить предложенное С.И. Вавиловым компромиссное решение вопроса: в следующем, 1950 г. вышел новый, “исправленный”, вариант этого тома. “Исправления” и примечания вносил я сам, что дает мне возможность точно указать, в чем они заключались.
Я приношу извинения читателям за последующее довольно большое отступление от главной темы этих воспоминаний, но мне представляется, что перечень сделанных изменений, хотя они ничего не меняют в содержании и сути лекций Мандельштама, все же следует привести, поскольку эти поправки сохраняют документальную ценность и ярче любых описаний обрисовывают уровень тогдашних дискуссий, их тенденциозность и маскировочный характер. Читатели, для которых это не представляет интереса, могут без всякого ущерба просто пропустить этот перечень. В нем указаны страницы вышедшего в свет “исправленного” пятого тома, причем для изъятых текстов использованы сокращения: (Консп. М.), если текст содержался в конспектах самого Мандельштама, и (Зап. л.), если текст взят из записей лекций слушателями.
Стр. 98. Сделана сноска, разъясняющая, что под материей Мандельштам понимает не философскую категорию, а “весомую материю”, т.е. вещество.И, наконец, в двух-трех местах часто используемый Мандельштамом термин “спекуляция” заменен на “рассуждение”, дабы у студента не возникло коммерческих ассоциаций...Стр. 104. Упомянуты опыты А.А. Белопольского с эффектом Доплера в лабораторных условиях.
Стр. 126. После фразы “Часто мы выражаем это, говоря - в экспериментальной пустоте” опущены слова: “Мы говорим об эфире. Не очевидно и вообще вряд ли верно, что так делать нужно. Ведь мы наблюдаем явления только в весомых телах”. (Зап. л.)
Стр. 171. После фразы “Для физика, стоящего на точке зрения Эйнштейна, понятие эфира теряет смысл” изъята сноска: “Вопрос о скорости в вакууме не ставится и не возникает. Этим эфир упразднен. См. W.Pauli, Relativitatstheorie, стр. 548”. (Консп. М.)
Стр. 177. Внесена сноска, поясняющая, что под физическими понятиями Мандельштам подразумевает количественные понятия (физические величины). На эту же сноску дано указание и на стр. 179.
Стр. 200. После фразы “Но в рамках этих утверждений все ее определения логически неопровержимы” опущен абзац: “Когда мы говорим о том, что наблюдения над двойными звездами и т.д. опровергают зависимость скорости света от скорости источника, то здесь как будто получается circulus viciosus. Ведь, по Эйнштейну, скорость вообще не определена, пока не определена одновременность, а установление последней достигается путем произвольного определения. Но дело в том, что если бы наблюдения над двойными звездами дали другой результат, то определение Эйнштейна не имело бы смысла. Его нельзя было бы сделать однозначным. Возможность такого определения и его непротиворечивость равным образом основаны на определенных ограничениях”. (Консп. М.)
Стр. 202. После фразы “Но это допускает проверку на опыте” опущен абзац: “Эйнштейн показал, что в механике и электродинамике (вообще, а не только в вопросах, нас интересующих) пользуются понятиями, не получившими таких определений с соответствующими предъявлениями (конкретных эталонов и процессов). При этом получаются кажущиеся противоречия, потому что, не имея такого определения, мы склонны эти слова (понятия) связывать с привычными впечатлениями, которые в понятии не содержатся. Коль скоро нам приходится встречаться, например, со слишком большими или малыми величинами, мы требуем, чтобы в применении к ним мы не нарушали наших привычек (а между тем вполне допустимо и не противоречиво, что никакого противоречия против определения нет, а противоречие только против обычного впечатления). Но здесь (т.е. в классике) вообще не было определения”. (Консп. М.)
Стр. 205. В фразу “Как и всякое определение, это определение содержит элемент произвола” было вставлено слово “первоначально” (т.е. “первоначально” содержит элемент “произвола”), с тем чтобы отсеять якобы свойственную Мандельштаму приверженность к конвенционализму.
Стр. 206. После фразы “Понятие синхронизма не абсолютно, а относительно” изъят абзац: “Я хотел бы указать на то, что часто путают, говоря, что относительность движения различных систем привела по необходимости к тому, что понятие одновременности есть не абсолютное, а относительное понятие. Это неверно. Вы видели, что в основе определения одновременности лежит рецепт. Мы имеем рецепт, как при помощи светового сигнала определить одновременность в этой системе. Мы могли бы дать и такое определение, при котором оказалось бы, что понятие одновременности абсолютно. Удовлетворило ли бы оно требованиям однозначности, обратимости и т.д. - это вопрос другой. Эйнштейн доказал, что ввиду произвольности определения мы можем дать такое определение одновременности, которое влечет за собой относительность этого понятия, но это не связано с фактом относительности движения, а связано с эйнштейновским определением. То, что при этом определении получается транзитивность, что получается язык, на котором все выражается адекватно, и электродинамика приобретает замечательно стройный вид, - это верно, но нельзя сказать об относительности одновременности, что одно влечет за собой другое”. (Зап. л.)
Стр. 305. Во фразе “И там вопрос заключается не в философии, а в опыте” выброшена философия, чтобы не склонять читателя к ее недооценке, т.е. осталось: “И там вопрос заключается в опыте”.
Вот и все. Неужели без этих “коррективов” было необходимо уничтожить готовый тираж книги? Разумеется, нет. Из размеров и содержания проделанной “правки” совершенно очевидно, что ортодоксам было наплевать и на теорию относительности, и на вопрос об определениях физических понятий, и на чистоту идеологии, привлеченной только для камуфляжа. То, что действительно было существенно для проводимой кампании, видно из помещаемой фотографии титульных листов обоих вариантов пятого тома. Кроме разницы в годах выпуска видно, что вместо меня ответственным редактором пришлось стать Михаилу Александровичу. Конечно, я понимал (да мне и говорили об этом позднее), чего ему стоило нарушить свои принципы и согласиться на то, чтобы его имя было проставлено “для вида”. Но ведь без этого том не вышел бы в свет. Мы никогда не говорили с ним об этом, так как все было ясно и без разговоров.
Второе существенное различие на фотографии не видно, так как оно находится на оборотах титульных листов: в 1950 г. из состава Комиссии по изданию “Трудов” исчезли доктора физ.-мат. наук В.Л. Гинзбург, С.Э. Хайкин и я. Какая уж тут “дискуссия”, и какое настроение могло быть у Леонтовича. Он отлично понимал, что возражения по существу обсуждаемых вопросов бесполезны и бессмысленны, был до крайности раздражен происходящим и просто не понимал моего “боевого” настроения, проистекавшего из глупой уверенности в том, что можно кого-то в чем-то убедить. Поэтому он по-своему истолковал мое заявление о том, что я не пропущу очередного собрания и не буду молчать, угрюмо пробурчав:
- Ну, что ж, если вам нравится каяться, идите и кайтесь.
Некоторые действия в отношении лиц “некоренной” национальности предпринимались и помимо идеологических проработок. Как я понял, в партком поступил сигнал о том, что, будучи редактором “Трудов”, я присваиваю себе авторский гонорар. В сопровождении Михаила Александровича ко мне явился сотрудник Лаборатории диэлектриков Г.И. Сканави (бывший в то время секретарем парткома). Сканави и задал мне именно этот вопрос: кто получает за “Труды” авторский гонорар? Я объяснил, что за тома, содержащие статьи и выступления самого Мандельштама (тома первый-третий), гонорар получают только наследники, в данном случае вдова Мандельштама Лидия Соломоновна. Мне полагается плата как редактору. Что же касается обработок записей лекций и семинаров, то обработчики получают отдельную плату по листажу. Кроме меня, лекции обрабатывали Е.Л. Фейнберг (“Теория косвенных измерений” в пятом томе) и Г.С. Горелик (“Лекции по колебаниям”, т.е. весь четвертый том). Все расчеты производит в соответствии со своими расценками Издательство Академии наук. Когда я кончил, Михаил Александрович обратился к Сканави:
- Ну, все чисто?
Он сказал это так, как если бы спросил: “Теперь убедились?”, т.е. было ясно, что ничего иного он и не допускал.
Кстати сказать, четвертый том вышел лишь в 1955 г. (тоже под номинальной редакцией Леонтовича). Столь большое запоздание было связано как с объемом обработки двухлетнего курса лекций Мандельштама, так и с тем, что Габриэль Семенович Горелик (ученик Мандельштама второго, т.е. моего, поколения) с начала 1952 г. тоже подвергся гонениям за его прекрасный учебник “Колебания и волны”, вышедший первым изданием в 1950 г. Скорее всего, слово “гонения” слишком мягко для того, чтобы передать просто озверелый характер нападок, особо ожесточенный в провинциальных условиях. Точнее назвать это преследование травлей, которая заставила Горелика уйти из Горьковского университета, а затем вообще вернуться в Москву, хотя и здесь “кампания” продолжала нарастать.
Я опускаю многие события, по отношению к которым активная реакция Михаила Александровича мне неизвестна. Сюда относится и развернувшаяся в 1949 г. деятельность специальной комиссии под председательством А.В. Топчиева, которая готовила разгром физики на манер сессии ВАСХНИЛ (мероприятие не было завершено, так как поставило под угрозу создание советской атомной бомбы). И доклад ленинградского математика А.Д. Александрова, подготовленный им по заданию Отдела науки ЦК и прочитанный на общеинститутском коллоквиуме ФИАНа 28 января 1952 г. (доклад изобличал Л.И. Мандельштама и его учеников - опять же некоторых - в идеалистических извращениях и нарушениях казенной философии). И дальнейшая деятельность фиановских ортодоксов, которая привела к постыдному постановлению Ученого совета ФИАНа “О философских ошибках в трудах Л.И. Мандельштама”. Оно было принято 9 февраля 1953 г. (т.е. уже при директорстве академика Д.В. Скобельцына) и опубликовано в “Успехах физических наук” (Т. 51. Вып. 1. С. 131) *.
* См.: Сонин А.С. “Физический идеализм”.: История одной идеологической кампании. М.: Физматлит, 1994, где подробно описаны и обширно документированы как перечисленные, так и другие события, происходившие в течение длительной антисемитской кампании послевоенных лет.После генерала в ФИАНе воцарилась в должности помощника директора по кадрам Раиса Григорьевна Трофимук. Говорили, что она вылетела из какого-то райкома за аморалку, затем подвизалась где-то в другом институте и, наконец, попала в ФИАН. Совсем “упасть” она не могла, будучи подругой Е.А. Фурцевой. Основная задача “Раиски” состояла в борьбе с “засоренностью кадров”, но, как я уже писал выше, обличья антисемитской кампании были разными. Новый повод был не идеологическим, а чисто административным.С высокой трибуны XIX Партсъезда Е.А. Фурцева привела ФИАН в качестве примера учреждения, в котором процветает “семейственность”, т.е. сотрудники подбираются по принципу родства. В ФИАНе поднялась кутерьма, и всех сородичей (а такие, конечно, бывали) начали изгонять. Именно тогда Г.С. Ландсберг заявил, что если потребуют увольнения его жены Ф.С. Барышанской, много лет проработавшей в его Оптической лаборатории, то и он сам немедленно уйдет из ФИАНа. У нас, в Лаборатории колебаний, работал радиомонтажником Гофман-сын, а его отец работал в институте, кажется, водопроводчиком. Здесь дело обстояло проще, т.е. отца уволили. Разумеется, считалось, что к семейственности особенно склонны лица “некоренной национальности”.
На одном из антисемейственных заседаний дирекции (т.е. на уровне, уже давно для меня закрытом) выступил Михаил Александрович и произнес краткую речь *. Он сказал, что в ФИАН приходит молодежь, молодые люди знакомятся и, естественно, бывает, что женятся.
“Чего же вы хотите? - спросил Леонтович. - Чтобы они жили во грехе?”
Этот вопрос произвел наиболее сильное впечатление. Уж кто-кто, а “Раиска”, главный организатор борьбы с семейственностью, хорошо знала, что такое аморалка и как ее не любит “Хозяин”. Видимо, у нее были основания бояться “греха” больше, чем семейственности.
* 0б этой речи мне рассказали много позднее, но со слов самого Михаила Александровича.В дальнейшем, когда с семейственностью разобрались получше, оказалось, что масштаб бедствия весьма скромен и что обвинение ФИАНа. было безответственным. Фурцева даже приезжала к Скобельцыну приносить извинения.В 1951 г. Леонтович был переведен из ФИАНа в другой институт *. Некоторое время он продолжал “присматривать” за Лабораторией колебаний, но, не являясь ее завом, конечно, уже не мог предотвратить длительно назревавший уход из ФИАНа Хайкина (в 1954 г. он перешел в Пулковскую обсерваторию).
* В то время Лаборатория измерительных приборов АН СССР (ЛИПАН), ныне Российский научный центр “Курчатовский институт”.“Махистские прегрешения” Хайкина не позволяли назначить его завом Лаборатории колебаний, но он активно работал вплоть до своего ухода и сделал многое как для радиоастрономии, так и для ряда других направлений. Как я уже отметил, он любил прикладные задачи, что вполне отвечало общей склонности к прикладной науке, бывшей в те годы в не меньшей силе, чем теперь. Так например, “с подачи” Хайкина я занимался исследованием распространения радиоволн в подземных выработках - для радиосвязи в угольных шахтах, делал для М.А. Колосова расчеты рефракции в приземном слое атмосферы и т.п.Радиоастрономия, начатая в Лаборатории колебаний Папалекси и Мандельштамом, постепенно разрасталась. Группа под руководством сотрудника лаборатории В.В. Виткевича развивала ее в Крымской астрофизической обсерватории, где был опробован изобретенный Хайкиным радиоинтерферометр, использующий для расщепления радиоволны поверхность моря. В самом ФИАНе радиоастрономию продвигали Хайкин и А.Е. Саломонович. Тогда же Хайкин выдвинул идею радиотелескопа в виде ленты, составленной из отдельных панелей-зеркал. Позднее эта, идея была положена в основу РАТАН-600, который следовало бы называть радиотелескопом Хайкина, подобно тому как оптические астрономы коротко называют разные системы своих телескопов (телескопы Ньютона, Гершеля, Кассегрена, Максутова и т.д.). Однако в публикациях о РАТАН-600 я не встречал даже упоминания о Хайкине. Столь фундаментальный инструмент не полагалось связывать с именем “инвалида пятой группы”. Пулковская обсерватория привлекала Хайкина тем, что, в отличие от ФИАНа, она соглашалась на постройку модели его радиотелескопа. Перейдя туда, он и построил такую модель. В ФИАНе же со стороны тех, кто стремился “убрать” Хайкина (прежде всего Виткевича), продолжалось в 1951-1954 гг. настойчивое “давление”, добавлявшееся к философским проработкам.
Я помню, как в конце 1952 г. в Академии наук был назначен “командовать” научной работой некто Хмельницкий. Этот акт буквально реализовал классический рецепт полковника Скалозуба: дать “фельдфебеля в Вольтеры”. Вызвав к себе Хайкина с группой сотрудников Лаборатории колебаний (включая меня), Хмельницкий, полностью игнорируя научный авторитет своих собеседников, учинил форменный разное. Он орал и стучал кулаком по столу, а при попытке Хайкина возразить ему и объяснить, что и почему делается в лаборатории, вскочил и выпалил: “Не знаю, как там у вас, а я, когда, говорит начальство, привык стоять "руки по швам!". Правда, этого солдафона быстро убрали, но сам эпизод вполне отвечал “духу эпохи”. Конечно, этот анекдотический эпизод ничего не добавлял к действительно тягостной атмосфере, окружавшей Хайкина и все более надоедавшей ему. Тем не менее, он оставался энергичным и деятельным.
Леонтович очень ценил Хайкина и всегда относился к нему с особой нежностью, неизменно называя его Сенечкой. Не помню уже, в какой связи и когда именно он сказал о Хайкине:
- Сенечка у нас оптимист. Его будут вешать, а он сделает ручкой и скажет: “А ведь я мог умереть от туберкулеза еще в девятнадцать лет”.
Михаил Александрович появлялся в ФИАНе все реже, но я встречался с ним и у него дома. Кроме того, по крайней мере, один раз за лето мы с женой приезжали на нашей “Победе” в деревенский дом Леонтовичей в районе Тучкова. Так было на протяжении 50-60-х годов. Первоначально мы оставляли машину в деревне Мосеево, переправлялись на лодке через Москву-реку и взбирались на крутой обрыв к трем избам, одна из которых принадлежала Леонтовичам. В дальнейшем дорога упростилась. Через реку был построен мост, и это позволило подъезжать по высокому берегу реки прямо к дому. Правда, по дороге был очень крутой песчаный спуск. Михаил Александрович передал мне через кого-то чертеж нового маршрута. Около спуска он написал на рисунке: “Очень страшно, но всегда проходимо”. Зачастую мы с женой подходили к дому Леонтовичей под зонтами, укрываясь либо от дождя, либо от солнца. Поэтому Татьяна Петровна, женаЛеонтовича, называла нас “семейством зонтичных”.
Если попытаться коротко охарактеризовать образ жизни и домашний уклад Леонтовичей - как в деревне, так и в Москве - то можно сказать, что они отвечали девизу: все, что необходимо, но только то, что необходимо. Никакого украшательства, никаких модных затей, каждая вещь должна отвечать своему назначению. Кстати сказать, управляя автомобилем, Михаил Александрович пришел к заключению, что это средство передвижения не удовлетворяет последнему требованию: машина слишком сложна и ненадежна. “Вы только представьте себе, - говорил он, - ведь за одну поездку из Москвы каждый клапан в моторе срабатывает чуть ли не миллион раз!”
Быт Леонтовичей был бытом по-настоящему интеллигентной и дружной семьи. Простые и открытые взаимоотношения, полное преобладание духовных интересов, простая еда. Вместе с тем в этой простоте не было никакой нарочитости. Сразу же бросалась в глаза неиссякаемая энергия Татьяны Петровны. Она была главным заводилой во всем, в том числе и в ежегодных дальних путешествиях по стране, маршруты которых она составляла. Она же, по собственному признанию Леонтовича, была и своего рода “регулятором” для него самого, зачастую умеряя его вспыльчивость и чрезмерно острую реакцию на те или иные события. Во время одного из наших с ним разговоров по душам, происходившего на его московской квартире, он спросил меня:
- Наверно, вас нередко сдерживает жена?
И когда я ответил, что именно так, он смущенно признался:
- Меня тоже . . .
Он был в высшей степени принципиальным и предельно прямолинейным человеком. Глупость, если она не была зловредной, он высмеивал. В более же серьезных ситуациях, сталкиваясь с нечестностью и недобросовестностью, клеймил их открыто, не выбирая выражений и не думая о последствиях, которые могли бы коснуться его самого.
В деревне я увидел, каким Леонтович был неутомимым ходоком. Ходил он очень быстро, и я едва поспевал за ним при наших прогулках. Там же я узнал, насколько хорошо, даже профессионально, он разбирается в животном и растительном мире. Запомнилось, с каким увлечением он делился своими впечатлениями от поездки в Англию (в мае 1959 г.). Его поразила природа “туманного Альбиона”, где растут грабы и южные деревья, породы которых он, конечно, перечислял поименно. Тогда же он рассказал о том, как английские коллеги его возраста вздумали “уходить” его в дальней пешей экскурсии. Кончилась эта затея полным провалом: он “уходил” их всех до единого.
В другой раз он обнаружил свои ботанические интересы и познания по возвращении из поездки на Дальний Восток. Его удивила не столько крупнокалиберность сибирской лесной флоры, сколько огромное разнообразие видов, отсутствующее в европейской части России. Он тут же объяснил причину этого явления: сибирские леса, отступая в ледниковый период к югу, не были “сброшены” в море, и все виды растений потом вернулись обратно.
Конечно, память не сохранила многого, о чем было переговорено при наших встречах, но кое-что все же запомнилось. До 1958 г., когда и я был вынужден уйти из ФИАНа, он интересовался, как идут дела в Лаборатории колебаний и, в частности, лично у меня и в моем теорсекторе. Сектор состоял из трех человек - Л.И. Гудзенко, М.Ф. Бахаревой, а с 1952 г. еще и Ф.В. Бункина. В дальнейшем мне перестали давать аспирантов, и это была наиболее серьезная санкция за мои “космополитические грехи”.
Еще в 1951 г. Леонтович высказал идею о стороннем электрическом поле, которое создает интегральную ЭДС Найквиста и должно быть введено в материальные уравнения среды, т.е. в дифференциальный закон Ома. Необходимо было найти функцию корреляции этого стороннего поля. Мне удалось это сделать, но довольно кустарным способом, для частного случая и при сохранении условия квазистационарности. Скорее всего потому, что такой вывод не удовлетворял Леонтовича, он отказывался от соавторства при публикации соответствующей заметки. Все же я настоял на том, чтобы публикация была совместной. Ведь основная мысль о стороннем поле принадлежала ему. С этого началась моя работа по равновесным тепловым флуктуациям в электродинамике. Трудился я очень интенсивно, вскоре освободился от условия квазистационарности и получил некоторые общие результаты. Показав все это Леонтовичу, я спросил его, не стоит ли написать книжку. Его резолюция была, как псегда, краткой, решительной и вдохновляющей: “Пишите”.
Немного позже (вероятно, в 1954 г.), во время одной из наших прогулок в деревне, я рассказал ему, что хочу разобраться в теории флуктуаций в ламповом автогенераторе на основе теории марковских случайных процессов. Он одобрил мое намерение, заявив со своей неизменной лаконичностью, что “это интересно”.
Мне кажется, что лаконизм его суждений был результатом не просто его нелюбви к многословию, а всегда вытекал из хорошо продуманного взгляда на вещи. Вероятно, поэтому его высказывания зачастую были афористичны. Например, в период безоговорочного доверия к “открытиям” Т.Д. Лысенко и к его проектам подъема сельского хозяйства Михаил Александрович следующим образом обрисовал ситуацию:
- Государство загнивает, а когда тяжело больной теряет веру в медицину, он обращается к знахарям.
В другой беседе, уже не помню в связи с чьей научной деятельностью, он сказал, что такое хороший экспериментатор:
- Это не тот, кто хорошо умеет доставать дефицитные приборы, а тот, кто хорошо понимает, что он делает.
На выборах в Академию наук в 1974 г. было предписано сверху избрать в академики определенного кандидата. Чтобы выступить против такого кандидата, требовалось немалое гражданское мужество. На общем собрании Михаил Александрович выступил с самой длинной речью, какую я когда-либо от него слышал. Он сказал:
- Все мы едим картошку Лорха. Вся средняя Россия ест картошку Лорха. Но Лорх никогда не писал никаких статей - ни плохих, ни хороших. В отличие от него обсуждаемый кандидат писал статьи, и вот что он в них писал.
Далее последовали две-три убийственные цитаты из статей кандидата, опубликованных во времена процветания Лысенко.
В данном случае кандидат все же был избран, если не ошибаюсь, с превышением требуемого минимума всего на один голос. На двух более ранних выборах аналогичные выступления Михаила Александровича (в отношении другого кандидата) сработали безотказно.
Однажды мы говорили о роли научной школы. Есть физики, считающие, что если у человека нет таланта, то никакая школа ему не поможет, а если талант есть, то никакая школа ему не нужна. Эйнштейн, например, мог обойтись без школы. Я не разделяю такого взгляда (во всяком случае, в столь категорическом виде), и у меня сложилось впечатление, что его не разделял и Леонтович. По крайней мере, в том, что касается роли научной школы для развития “организованного” мышления (а тем самым, и речи), он высказался совершенно недвусмысленно. Об одном несомненно талантливом и в ту пору молодом физике он сказал с раздражением:
- Я не могу с ним разговаривать. Может, он и имеет в виду что-нибудь дельное, но я просто не понимаю того, что он говорит. Вот что значит отсутствие школы.
Вообще шкала Леонтовича при оценке профессиональных качеств работника науки отличалась от широко бытующей и распространенной. Он ни во что не ставил чины и звания, табель о рангах, официальное возвышение в науке. В ответах на проведенную “Литературной газетой” анкету, на вопрос о том, полезно ли для науки внимание общественности, он высказался отрицательно, поскольку это внимание связано с “раздачей наград”, тогда как для науки имеет значение лишь “гамбургский счет”.
Глубочайшая принципиальность, и в особенности во всем, что касается науки, была свойственна всем ближайшим сотрудникам и ученикам Мандельштама, независимо от различий в характере и темпераменте. Сам Мандельштам вообще не любил вненаучных дискуссий и избегал их. В научных же спорах он всегда соблюдал предельную мягкость выражений, не означавшую, разумеется, ни малейшего отступления от принципиальной позиции. Всегда внешне спокойный и уравновешенный
Г.С. Ландсберг говорил не повышая голоса, очень аргументированно и гладко - даже в тех ситуациях, когда недобросовестность или прямые нападки оппонентов могли довести до белого каления. И.Е. Тамм, как написал в своих воспоминаниях о нем Б.М. Болотовский, обладал характером борца. Он ввязывался в самую гущу “драки” и воинственно отстаивал истину.
Подобно Мандельштаму, Леонтович проводил резкую черту между теми, с кем можно разговаривать, и теми, кого следует игнорировать или “уничтожать”. Первых он, как и Мандельштам, старался убедить или просветить, но вторых, если столкновение оказывалось неизбежным, он просто “убивал”. Его оружием была бесстрашная прямота, не знавшая никаких “правил”. Хотя он и был вспыльчив, он всегда безошибочно ощущал, где достаточно высмеять, а где следует “убивать”.
Впрочем, безнадежно пытаться в немногих словах и вне конкретных фактов обрисовать и сопоставить даже отдельные черты столь различных и талантливых людей. Если люди вообще неповторимы, то такие люди неповторимы вдвойне, а Леонтович был одним из них.