А.А. Шамаро

ДЕЙСТВИЕ ПРОИСХОДИТ В МОСКВЕ

Литературная топография
 

Изд. "Московский рабочий", 1988 г.

ВОЛЧИЦА И ОВЦЫ

Да, конечно, догадка ваша верна: название это возникло по аналогии с названием знаменитой комедии Александра Николаевича Островского. И не случайно.

"Как - «Волки и овцы»? - возможно, удивитесь вы. - «Волки и овцы» в книге с названием «Действие происходит в Москве»?" Вы снова правы: не в Москве. Вполне возможно, что воображение драматурга видело персонажей этой комедии в том краю, где он работал над нею, - в лесном, верхневолжском, костромском краю, где расположено имение Щелыково, с которым, наверное, связана почти половина его жизни и в котором написана половина его пьес. (В Щелыкове - ныне музей-заповедник великого драматурга.)

Как правило (и мы уже не раз убеждались в этом), топография художественных произведений совпадает с топографией реальных событий, лежащих в основе этих произведений. Но далеко не всегда. Таким исключением является комедия А.Н. Островского "Волки и овцы". Место действия предположительно - костромское Заволжье. А место, где произошли события, положенные в основу ее сюжета, - совершенно бесспорно, Москва.

"Волки и овцы" вышли на сцены обеих столиц почти одновременно: в Петербурге комедия была впервые показана 8 декабря 1875 года в Александрийском театре, а в Москве Малый театр дал премьеру за пять дней до нового года.

Московская публика ожидала премьеру с особым интересом. Не только потому, что драматург был коренным и истинным москвичом (исследователи творческого наследия А.Н. Островского отмечают, что в Москве и только в Москве происходит действие 27 из 47 опубликованных им при жизни оригинальных драматургических произведений). Не только потому, что постановка новой пьесы прошла при его непосредственном участии. Важен был еще один момент. Многие, успев прочитать драму в только что разошедшейся по России ноябрьской книжке "Отечественных записок", безошибочно угадали ее жизненные истоки - события, совсем недавно отшумевшие в первопрестольной.

Любопытно было бы очутиться в зале Малого театра в тот давний декабрьский вечер, прислушаться к репликам, которыми вполголоса обменивались зрители, к разговорам и спорам в антрактах! Сто с лишним лет назад совсем по-иному воспринимали пьесу: она была пронизана, образно говоря, ветрами времени, напоена его ароматом.

Действие первое... На сцене - Миропа Давыдовна Мурзавецкая и молодая богатая вдова Евлампия Купавина. Вкрадчиво и елейно спрашивает ее Мурзавецкая, вознамерившись "выханжить" (ее же очень точное и характерное словечко!) крупную сумму:

"- А вот что, красавица ты моя, о себе-то помнишь, а мужа-то поминаешь ли как следует?

- Поминаю.

- То-то, поминаешь! А надо, чтоб и другие поминали; бедных-то не забывай, их-то молитвы доходчивее.

- Да я помню... вы говорили мне... я привезла..."

И, передав деньги, вдовушка простодушно напоминает:
"- Сочтите, по крайней мере.

- Вот, нужно очень! Не мне эти деньги, нечего мне об них и руки марать! Коли не хватит, так ты не меня обманула, а сирот; лишние найдутся, так лишний человек за твоего мужа помолится. Ты еще, пожалуй, расписку попросишь, - так я не дам, матушка; не бойся, других не потребую".

Живо предствляю себе, как зрители понимающе переглядываются и перешептываются:

- Матушка Митрофания!..

- Похожа!.. Разве что рясы нет...

- Расписок не давала; наоборот-с других брала.

- Когда - брала, когда - и подделывала...

Матушка Митрофания. Игуменья Митрофания - настоятельница Владычного монастыря в Серпухове и учредительница Владычно-Покровской общины сестер милосердия в Москве, "героиня" одного из самых громких, скандальных судебных процессов в России прошлого века.

Родилась и выросла будущая монахиня и настоятельница в аристократическом семействе. Отец ее - генерал от инфантерии и генерал-адъютант Григорий Владимирович Розен происходил из очень древнего баронского рода, берущего начало еще в X веке. Отпрыски его впервые появились на Руси в XV веке, при великом князе Василии Темном, внуке Дмитрия Донского.

Генерал Розен, надо отдать ему должное, к генеральским чинам шел не по дворцовым паркетам, а по полям сражений и дорогам походов. Почти десять лет непрерывной службы в действующей армии - от Аустерлицкого сражения в 1805 году (золотая шпага с надписью "За храбрость") до победного вступления русских полков в Париж в 1814-м. На Бородинском поле командовал частью гвардии, а при отходе русской армии к Москве - всем пехотным арьергардом (орден Анны I степени). Портрет его по праву выставлен в знаменитой галерее Зимнего дворца - галерее героев-военачальников 1812 года.

В середине 1830-х годов, когда генерал Розен уже служил на Кавказе в должности командира Отдельного кавказского корпуса и главноуправляющего гражданской частью и пограничными делами Грузии и Армянской области и когда будущей игуменье - младшей дочери его, нареченной при крещении Прасковьей, было около двенадцати лет, - с ним и его семейством познакомился Михаил Юрьевич Лермонтов. Еще в Петербурге поэт служил в одном полку со старшим сыном генерала - Дмитрием и был дружен с ним. Когда над головой Лермонтова разразилась гроза, когда разъяренный император выслал его на Кавказ, генерал Розен, к его чести, попытался облегчить участь опального поэта, уберечь его, насколько это было возможно, от смертельной опасности. Летом 1837 года, накануне приезда на Кавказ Николая I, Розен распорядился прикомандировать Лермонтова к эскадрону, который должен был встречать царя. "Эскадрон нашего полка, к которому барон Розен велел меня причислить, - сообщал Михаил Юрьевич бабушке - Елизавете Алексеевне Арсеньевой в письме, датированном 18 июля, - будет находиться в Анапе, на берегу Черного моря при встрече государя..." В этом распоряжении генерала Розена биографы поэта усматривают попытку привлечь к нему внимание Николая I в надежде, что тот, возможно, сменив гнев на милость, возвратит Лермонтова в Петербург. В силу случайных обстоятельств поэт в Анапу не поехал, и добрым намерениям генерала не суждено было осуществиться.

Естественно, такой царский наместник не мог не навлечь на себя, рано или поздно, монарший гнев. Случилось это в том же 1837 году. Генерал Розен стремился выручить из беды молодого поэта, но не заметил туч, сгустившихся над собственной головой. Николай I решил продемонстрировать царственную власть на параде-смотре войск, выстроенных для этой цели на тифлисской площади... Этот спектакль, кстати сказать, был нежданно-негаданно дополнен комической сценой, очень точно отражавшей общественную психологию николаевской России. Приняв парад, Николай I прокричал во всю мощь: "Розен!" И тут же многотысячная толпа, собравшаяся посмотреть на парад и на его величество, в паническом страхе бросилась врассыпную. Тифлисцам послышалось: "Розог!"

Генерал Розен был уволен со всех постов. Переехав в Москву, семья Розенов поселилась в казенной квартире, отведенной ей в Петровском дворце на Петербургском шоссе. Здесь у своего давнего друга Дмитрия Розена дней пять гостил Лермонтов весной 1841 года - последней весной своей жизни, направляясь на Кавказ. "...Я в Москве пробуду несколько дней, - писал он бабушке, - остановился у Розена..."

Прасковье Розен шел тогда шестнадцатый год. Вероятно, она была хорошо знакома с молодым, но уже знаменитым гостем старшего брата и отца - обаятельным и блистательно-остроумным; слушала его, разговаривала с ним.

Как видите, ничто, казалось бы, поначалу не предвещало в судьбе юной баронессы ни монашества, ни игуменства. Достигнув девических лет, Прасковья стала бывать во дворце почти ежедневно, войдя в свиту фрейлин императрицы. Увлекалась конным спортом, зимой гарцевала в московском Манеже. Еще в детстве, по ее словам, у нее проявилась склонность к рисованию... "Я писала карандашом портреты всех посетителей, и так удачно, что... для меня взяли учителя рисования. С тех пор это занятие было для меня самое приятное и впоследствии оказалось мне более чем полезным".

И с такой стези двадцатишестилетняя баронесса круто свернула на иную - поступила послушницей в один из московских монастырей. Какими же побудительными причинами можно было бы объяснить этот шаг?

Возможно, какими-то глубоко личными... Баронесса и фрейлина императрицы замуж не вышла и, видимо, вообще отказалась от всяких надежд на замужество (намеки на какую-то драму можно уловить в ее мемуарах).

В судьбе Прасковьи Розен роковую роль сыграл один из самых крупных и влиятельных церковных сановников минувшего века - митрополит Филарет. "Сердце мое, - вспоминала она уже на пороге смерти, - привыкло чтить его как мужа праведного. Когда я увидала его светлое лицо и прозорливый взгляд, я пала ему в ноги..."

Течение жизни стало все больше и больше прибивать ее к церковному берегу. Искусство, в котором ей помогал совершенствоваться Айвазовский, было посвящено теперь только иконописи. Прасковья Розен написала, по ее словам, "целый обоз" икон, согласуя эскиз каждой из них со своим духовным отцом. Полный иконостас был отослан ею в дар Кирсановскому женскому монастырю на Тамбовщине, в благодарность за это тамошние инокини ежедневно поминали ее в соборном храме.

По учению православной церкви, принятие иноческого пострига отсекает все предшествующее этому мирское прошлое, делая его "яко не бывшим". Но это - только по учению церкви. В действительности, разумеется, все бывало далеко не так. Мирское прошлое баронессы Розен - ее аристократическое происхождение, ее придворная служба после ее пострижения в монахини отнюдь не стали "яко не бывшими", а, напротив, оказывали самое непосредственное и могущественное воздействие на ее судьбу в новом мире.

12 июня 1861 года Прасковья Розен была пострижена в стенах древнего серпуховского Владычного монастыря, а уже 2 августа последовал указ о посвящении ее в сан игуменьи (высший монашеский сан в православии для монахинь), и еще четыре дня спустя Митрофания заняла пост настоятельницы упомянутой обители.

Баронесса Розен, уйдя в монастырь и получив новое, иноческое имя, не спустилась с высшего социального яруса, где она родилась и выросла, а всего лишь перешла из одних апартаментов в другие, из дворцовых - в настоятельские, по-прежнему оставаясь полноправным членом правящей верхушки.

Игуменья Митрофания (баронесса Прасковья Розен)

В конце шестидесятых годов игуменья Митрофания с энергией и целеустремленностью, ей присущими, взялась за создание общин сестер милосердия. Одна из них была учреждена в Петербурге, вторая - в Псковской губернии, третья - самая крупная, любимое детище ее - в Москве, на Покровской (ныне Бакунинская) улице, неподалеку от Яузы и перекинутого через нее Рубцовского (ныне Электрозаводский) моста.

Огромное тщеславие настоятельницы-аристократки требовало для своего удовлетворения миллионов... но их не было даже у нее. Что же делать? Выход представлялся один: если благодетели и благотворители не приносят деньги сами - значит, их нужно из них вытрясти, выколотить тем или иным путем.

Митрофания решает бросить на стол этой очень крупной игры свой козырной туз - пустить в ход свое главное в тогдашнем монастырском мире преимущество - свое высокое происхождение, высокие связи при дворе, иными словами, свое прошлое великосветской особы, дочери генерал-адъютанта, фрейлины императрицы.

Двухэтажный дом на углу Садовой-Черногрязской и Большого Харитоньевского переулка -
бывшее домовладение купчихи Медынцевой, одной из жертв игуменьи Митрофании

Вот тут-то и появилась московская купчиха Прасковья Ильинична Медынцева, проживавшая в доме на углу Садовой - Черногрязской улицы и Большого Харитоньевского переулка (дом этот сохранился). Случилось это летом 1870 года, когда Митрофания начала строительство Покровской общины сестер милосердия. Необходимы были деньги. Деньги большие и без проволочек. Капиталы потомственной почетной гражданки Медынцевой показались Митрофании вполне подходящими для таких богоугодных целей. Игуменья нуждалась в крупных деньгах, купчиха - в высоком покровительстве. Первая расставила сети, вторая попалась в них, можно сказать, добровольно.

...Когда перелистываешь страницы давным-давно отшумевшего судебного дела и вникаешь во все его хитросплетения, пытаясь воссоздать, так сказать, схему мошенничества, механику ограбления без малейшего насилия (по крайней мере, физического), ловишь себя на чувстве невольного изумления от ума, целеустремленности, хитрости и выдержки Митрофании, почти режиссерского искусства, с которым она осуществляла свои "операции".

Представим себе, как говорят юристы, фабулу преступления.

Состояние Медынцевой и впрямь заслуживало самого серьезного внимания. Недвижимая собственность (несколько домовладений в Москве) оценивалась в 283 930 рублей и приносила ежегодный доход в 41 450 рублей. Облигаций - на сумму 16 500 рублей, драгоценных вещей - на сумму свыше 20 тысяч рублей и, наконец, наличными - свыше 8 тысяч рублей.

Было одно "но". Прасковья Медынцева была лишена права распоряжаться этими капиталами "вследствие нетрезвого поведения и расточительной жизни", иными словами, по причине хронического алкоголизма со всеми вытекающими последствиями. Никакие вразумления уже не достигали цели ("купчихой, допившейся до идиотизма", была названа Прасковья Ильинична в одной из корреспонденции о суде над Митрофанией), и в мае 1870 года над Медынцевой по просьбе мужа и сына была учреждена опека с разрешением выдавать ей на жизнь не более 500-600 рублей в месяц.

Разве это те деньги, в которых столь остро нуждалась матушка игуменья? Не спешите с выводами. "Сребролюбивые вожделения" Митрофании избрали верную цель. Несчастье Медынцевой и ее желание во что бы то ни стало избавиться от опеки и вновь заполучить в распоряжение свои сотни тысяч, по мысли Митрофании, как раз и открывали путь к этим сотням тысяч. Нужно было внушить Медынцевой надежду на то, что всесильная матушка добьется в верхах снятия опеки, и купчиха должна непременно поверить ей.

Все так и случилось. В один из летних дней 1870 года под окнами дома на углу Садовой-Черногрязской и Большого Харитоньевского переулка появилась странствующая монашка (как потом припоминала Медынцева, мать Евлампия Суздальской губернии) и стала просить подаяние.

- Что я тебе подам? - плаксиво молвила купчиха. - Нечего мне дать: сама нахожусь под опекой.

- Не тужи, матушка! Есть одна особа, которая такими делами занимается. Баронесса Розен. Она Покровскую общину строит. Я вас к ней довезу, или пешком пойдемте.

Медынцева тут же наняла извозчика, и они отправились на Покровскую улицу, в общину сестер милосердия.

Бывший Покровский императорский дворец на Яузе, неподалеку от современного Электрозаводского моста, -
основное помещение Покровской общины сестер милосердия (из архивных фотографий)

Представ перед очами особы, близкой к царской фамилии, Медынцева рухнула на колени и слезно взмолилась:

- Ваше преподобие, помогите снять опеку!

Величественная игуменья, "начальница в четырех губерниях", как представляла ее себе купчиха, милостиво кивнула головой: постараюсь, но хлопоты денег потребуют.

- Бог с ними, с деньгами! Все оплачу, все отдам, только снимите опеку!

Вскоре Митрофания возымела над новой подопечной власть почти гипнотическую.

- Отчего вы ее слушались? - не без нотки чистого человеческого сочувствия спросил Медынцеву прокурор на суде.

- Как же не слушаться?..

- Разве вы не могли жить своим собственным умом?

- Уж я так была поставлена, потому обещались снять опеку. Еще я слышала, что она такая особа торжественная...

И, обращаясь к Митрофании, сидевшей в специально принесенном в зал суда кресле, отдельно от ее сообщников, Медынцева напомнила ей о днях минувших:

- Когда вы, бывало, на меня раскричитесь, я стану на колени и поцелую ваши руки. Я во всем повиновалась вам, как младенец.

Игуменья практически полностью изолировала Медынцеву от внешнего мира, и от ее родни, и особенно от собутыльников и собутыльниц. Можно сказать, что на целых два года купчиха оказалась фактически под арестом. Митрофания сперва заперла ее в Покровской общине, потом отправила под конвоем надежных монашек в Серпуховский монастырь; возила с собой в Петербург, во Псков.

- Как матушка Митрофания прикажет ехать в Серпухов - я в Серпухов. Прикажет во Псков - я во Псков...

И вот, когда вера купчихи во всемогущество титулованной игуменьи и надежда на избавление от опеки были обострены до предела, Митрофания приступила к непосредственному осуществлению аферы, так тщательно подготовленной. Она стала выкладывать на стол перед Медынцевой чистые листы бумаги и предлагала подписывать их, объясняя эту странную просьбу следующим образом: прошения высшим сановникам и самой императрице напишу-де я сама, пусть тебя это не беспокоит, твое дело - расписаться внизу. И Медынцева подписывала и подписывала. Покорно, без тени сомнения и недоверия.

Заполучив таким образом подписанные Медынцевой листы, Митрофания заполняла их... нет, не прошениями в сенат или на высочайшее имя, а текстами долговых расписок, обязательств, помеченных задним числом - тем временем, когда опека над Медынцевой еще не была учреждена и она имела полное право распоряжаться собственными капиталами. Так вместо "жалоб царице" появлялись фальшивые векселя. Прокуратура отыскала и приобщила к делу 16 подобных векселей на общую сумму 237 тысяч рублей.

Митрофания решила на полпути не останавливаться и обобрать Медынцеву до нитки, заставив ее по всей форме завещать Покровской общине все свое состояние, всю свою собственность - и движимую, и недвижимую (включая дом на Садовой-Черногрязской). Тот факт, что Медынцева уже подписала ранее духовное завещание в пользу Московского университета (склонил ее к этому доброму делу адвокат князь Урусов), игуменью ничуть не смутил. Что это еще за блажь - жертвовать купеческие капиталы университету? Монастырям и только монастырям! Прежнее завещание - отменить, новое - узаконить! Но не в Москве. Лучше где-нибудь в другом городе, например в Серпухове, где о прежнем завещании Медынцевой никто не знает и где к высокородной настоятельнице относятся с великим почтением. Медынцеву везут в Серпухов, где тамошний нотариус удостоверяет ее новую "волю".

Церковь Покрова в Рубцове, стоящая рядом с бывшим Покровским дворцом (Бакунинская улица, дом 83 б),
построена была в первой четверти XVII столетия в память о победе над польско-шведскими интервентами.
После учреждения Покровской общины сестер милосердия она стала ее соборным храмом

Если игуменью Митрофанию можно считать бесспорным прообразом Мурзавецкой, то Прасковья Медынцева ни в коем случае прообразом Евлампии Купавиной не послужила, между ними нет ничего общего, за исключением разве что сословной принадлежности и богатства.

Но в отличие от Мурзавецкой реальная игуменья развернула куда более широкое поле деятельности.

В эпопее мошенницы - три сюжета, главными персонажами которых помимо купчихи Медынцевой выступали еще купец Лебедев и фабрикант Солодовников. Схема присвоения их денег была, в сущности, одной и той же: проведать о бедах, страхах, тайных страстях и страстишках и, пообещав из беды выручить, страхи отвести, страсти и страстишки удовлетворить, вымогать, вымогать, вымогать.

С московским купцом Дмитрием Николаевичем Лебедевым дело обстояло так: этот Кит Китыч возмечтал об ордене, захотел получить "Анну на шею", то есть орден святой Анны, который прикрепляли к специальной ленте и носили на груди. Митрофания пообещала ему выхлопотать "наверху" эту "Анну", и Лебедев клюнул на такую наживу. Да и как не поверить было особе, с которой он имел честь познакомиться в одном из великокняжеских дворцов? Не надеясь на достаточную щедрость купчины, игуменья подделала и его векселя.

"Анну на шею" Лебедев, конечно, не получил, но и рисковал-то он не очень сильно. Что значили какие-то 22 тысячи рублей, которые пыталась вытянуть у него Митрофания, по сравнению с полутора миллионами, которые матушка намеревалась отхватить из капиталов мануфактур-советника Михаила Герасимовича Солодовникова? Психологическим рычагом в этой операции стало уже не тщеславие, а глубокое несчастье.

Солодовников еще в юные годы попал в сети чудовищно-изуверской (в дореволюционные времена достаточно распространенной) секты скопцов или "белых голубей", как они сами себя называли, и был изуродован ими "ради безгреховной жизни и спасения души". Нетрудно представить себе, что испытывали такие люди, стремясь во что бы то ни стало скрыть от мира свой позор и - всеми правдами и неправдами - уклониться от строжайшего предписания властей непременно зарегистрировать себя приверженцем "скопческой ереси". В противном случае таким людям грозило суровое судебное преследование, ибо сокрытие факта оскопления власти истолковывали как закоренелую приверженность к скопческой секте и даже как намерение распространять скопчество.

Как известно, нет ничего тайного, что не стало бы явным, и несчастье богатейшего московского фабриканта давно уже ни для кого не было секретом. До поры до времени мануфактур-советник ограждал себя от "преследования по закону" крупными взятками и щедрой благотворительностью. Но в конце шестидесятых годов фортуна отвернулась от него, и над ним нависла угроза суда и тюрьмы. Солодовников в ужасе бросился к Митрофании, клятвенно обещая ей пожертвовать сотни тысяч на ее общины и слезно умоляя довести об этом его намерении до сведения ее императорского величества. В Петербург, где в те дни пребывала игуменья, срочно выехал уполномоченный Солодовникова - его верный приказчик Простяков с 75 тысячами рублей в кармане. За этими 75 вскоре последовали еще 100 и еще 150 тысяч.

Все обещания игуменьи оказались обманом. Солодовников был арестован и посажен в Пречистенский полицейский дом, где и скончался десять месяцев спустя, почти сразу после вынесения приговора по его делу - ссылка на поселение в Восточную Сибирь.

Трагедия старого человека, по всей видимости, ничуть не тревожила матушку игуменью. Еще до его ареста она стала писать от его имени векселя, используя чистые вексельные бланки, которые привозил беспредельно доверявший ей старик. После его смерти эта деятельность развернулась с особым размахом: опротестовывать подложные обязательства он уже не мог. К материалам следствия было приложено 62 поддельных векселя на сумму, далеко превышавшую все состояние Солодовникова...

Впервые Митрофании пришлось сесть под арест еще в Петербурге, в апреле 1873 года. Анатолий Федорович Кони, прокурор Петербургской судебной палаты, отнесся к пожилой и болезненной женщине гуманно и - насколько это было возможно - снисходительно, и арест был домашний - в одной из столичных гостиниц. Это было необходимо для расследования.

Волевая и деятельная натура Митрофании проявила себя в полную силу. Игуменья не пала духом и вступила в единоборство со столичной прокуратурой во главе с таким блестящим юристом, как А.Ф. Кони, решив запутать следствие, "дирижировать" показаниями свидетелей из стен охраняемой полицейскими агентами гостиницы, лишить прокуратуру убедительных доказательств. Меры предосторожности, предпринятые прокуратурой, оказались явно не напрасными. Агент сыскной полиции задержал подозрительного посетителя гостиницы, одетого в форму кондуктора Николаевской железной дороги. При обыске у него нашли анонимное письмо, адресованное Митрофании.

В Москве игуменью посадили под арест уже по всей форме - в одну из камер Сущевского полицейского дома (сохранился и реставрирован; расположен на Селезневской улице, неподалеку от станции метро "Новослободская"). Но и это не смутило матушку, и она принялась налаживать связь со своими сообщниками, и главным образом сообщницами, на воле...

Переписка шла между Митрофанией и игуменьей московского Страстного девичьего монастыря Валерией, ее "духовной дочерью", безоглядно преданной своей "духовной матери", наставнице и воспитательнице. Проявив незаурядную изобретательность, Митрофания и "духовную дочь" поучала в этом искусстве. О бдительности, осмотрительности и вообще умственных способностях полицейских и стражников Митрофания была весьма невысокого мнения, посматривала на них свысока... за что и поплатилась провалами.

"Он именно молод и проговорился, как дитя и фанфарон", - презрительно заметила она, например, об одном из следователей. А что касается низших чинов, то тут баронесса Розен вообще не стеснялась в выражениях. "Видишь ли, в эти дни были дураки дежурные; сегодня сменился утренний дурак..."

Женщины обменивались такими соображениями и суждениями.

Митрофания - Валерии: "Прикажи нашим общинникам тебе все передавать, а ты можешь отлично в рыбу трубочкой засовывать; записку я нашла, но после моей собственной догадки; я подивилась твоему искусству. В клеенку трубочкой положить можно и заложить кашей, можно в пирог: ничего не разрезают. Это будет отлично..."

Валерия - Митрофании: "Я вчера получила твое черное (то есть ношеное, предназначенное в стирку. - А.Ш.) белье, но там ничего не было. Остальные твои письма получила в исправности... А с солдатами, думаю, страшно писать что-нибудь дельное, не ровен час выдаст. Они там все продажны... Мои вещи осматривают гораздо легче, а твои гораздо строже..."

Можно ли, читая эти выписки и не зная ничего о том, откуда они взяты, предположить, что перед вами - переписка духовных особ?

Из арестантского помещения "честная мать" оповещала приспешников, к какой лжи она была вынуждена [или сочла за благо] прибегнуть в ходе следствия, чтобы те, будучи вызванными в качестве свидетелей, не подвели ее, не противоречили ее лжи, не испортили ей игры. Некоторые инструкции были адресованы "зашифрованным" лицам, называемым иносказательно, намеком: "...кто учил персики и ананасы варить", "Скажи ему, в марте получал расчет на 17 т. руб., потом еще давал и в апреле получил общую квитанцию; немедленно повидайся, передай".

Но случалось, что и матушке Митрофании не совсем было ясно, как ей самой выкручиваться, и она спрашивала: "Прошу написать мне про векселя... что же мне сказать, если спросят". И верная Валерия, надо полагать, носилась по Москве, предупреждая, инструктируя, уговаривая.

Любопытно читать ныне старые документы графологической экспертизы. (В те времена, правда, термина "графологический" еще не было, и речь шла об экспертизе по почеркам.) Такую экспертизу поручали лучшим учителям чистописания из московских гимназий и самым искусным граверам. Как те, так и другие, благодаря самой своей работе, имели возможность присматриваться к бесчисленному множеству почерков и могли без особого труда и безошибочно подмечать характерные особенности каждого из них, вплоть до самых мелких, едва уловимых. Для верности данная экспертиза была проведена четыре раза, и всякий раз новыми экспертами.

Неудачи игуменьи заставляют вспомнить общеизвестную истину: наши недостатки нередко являются как бы продолжением наших достоинств. Подвело ее то самое достоинство, которое один из экспертов назвал "важнейшим качеством" мошенника - "твердость духа для совершения подлога, или, иначе сказать, просто надо совести не иметь; так как стоит подделывающему хотя бы на одну минуту потерять уверенность в себе, и все дело погибнет".


Из материалов графологической экспертизы, проведенной по поручению Московского окружного суда.
Слева - подлинная подпись купца Солодовникова; справа - подделанная игуменьей Митрофанией

Уверенности в себе Митрофании было не занимать, и она подделывала письма и воспроизводила подписи с завидной легкостью. В том числе и подписи Солодовникова. Но беда в том, что подделывать ей в этом случае пришлось почерк дряхлого и полуграмотного старика - почерк, отличавшийся, по словам экспертов, "тяжестью, неуклюжестью, недоконченностью". Поэтому легкость, каллиграфическая четкость и грамотность письма разоблачали подлог при первом же взгляде.

"В самом деле, - с ироническим недоумением разводил руками знаменитый в свое время адвокат Плевако, - отчего Солодовников, всегда пишущий одним почерком, только для игуменьи переменил его? Отчего, всегда пишущий неправильно, только для игуменьи пишет... названия месяцев безупречно в грамматическом отношении?.. Хорошо пишущий может еще иногда писать дурно. Но чтобы Солодовников, до семидесяти лет писавший так, что трудно читать, вдруг бы с 18 декабря 1870 года по 5 января 1871 года стал писать каллиграфически - это невозможно и прямо изобличает подделку".
Особенно досадной стала для Митрофании такая мелочь. Начало своего отчества - Герасимов (без "ич", как было принято в старину) - Солодовников выцарапывал очень своеобразно: первую букву - как строчную "г", а не как положено, прописную, только лишь покрупнее, а вторая буква вообще исчезала, как бы растворялась в первой: "Грасимов". На свою беду, Митрофания не сохранила у себя ни одного образца солодовниковской подписи с отчеством. Пожадничала и единственный подлинный вексель (а такую подпись фабрикант ставил только на банковских документах) не замедлила реализовать. Когда же дело дошло до подделки векселей, в ее распоряжении были только письма Солодовникова, подписанные им одной фамилией.

Подложными были признаны почерковой экспертизой и векселя купца Лебедева. В подписях на них не было обнаружено ничего общего с его подлинными подписями. Да и как могло быть иначе? Чтобы заполучить образец подписи, Митрофания пустилась на такую хитрость. К Лебедеву домой был послан служитель общины с текстом специально для этой цели сочиненного "приветственного адреса", который намеревались якобы вручить от имени сего благодетеля на торжественной церемонии открытия сего богоугодного заведения. Посыльного встретила жена Лебедева и, взяв лист, пошла к супругу. Но он уже изволил почивать, и заботливая жена, решив не тревожить сна, расписалась за мужа под адресом... И в самом деле, какая разница? Документ-то ведь не финансовый. Ее-то подпись и срисовала Митрофания.

Суд начался в субботу 5 (по новому календарю - 17) октября 1874 года в здании судебных установлений (ныне здание Совета Министров СССР).

Процесс привлек всеобщее внимание. Москва гудела разговорами, пересудами, спорами. Все газеты и журналы сошлись в одном мнении: такого громкого, скандального дела не было еще в истории России. Это признавали и обе "стороны процесса".

- Господа судьи и господа присяжные заседатели! - говорил основной обвинитель прокурор Жуков. - На вашу долю выпало произвести приговор по беспримерному делу в летописи уголовного суда...

- Россия еще никогда не имела несчастья видеть на скамье подсудимых духовную особу, столь высокостоящую, как обвиняемая, - говорил адвокат Шайкевич, защитник Митрофании. - Столь же беспримерным является само обвинение, против нее выдвинутое.

Публика, заполнившая зал до предела (многотысячная толпа застыла к тому же у подъездов), с любопытством ожидала появления "героини".

И вот наконец часы отбили одиннадцать ударов, члены суда чинно уселись в массивные кресла. "Публика напряженно уставилась на дверь, из которой должна была появиться подсудимая, но обманулась в ожидании, - писал корреспондент журнала "Отечественные записки". - Из железной двери явились только соучастники ее... в сопровождении жандармов, а сама игуменья ровными, тихими шагами показалась из другой двери, опираясь на черный посох и в сопровождении не стража, а юной 15-летней прислужницы..."

Монашеский клобук, надвинутый почти на глаза, смиренно наклоненная голова не позволили публике и корреспондентам разглядеть как следует лицо знаменитой игуменьи - и только судьи и присяжные заседатели могли свободно лицезреть ее.

Две недели заседал суд в переполненном зале. Две недели прокурор и товарищ прокурора, присяжные поверенные и защитники состязались в красноречии перед судьями, и главным образом перед двенадцатью присяжными заседателями. Были выслушаны показания более двухсот свидетелей. Наконец председатель суда вручил старшине присяжных так называемый вопросный лист, содержащий 270 вопросов о том, обоснованно или необоснованно то или иное конкретное обвинение, есть вина или нет вины игуменьи или кого-то из ее сообщников в тех или иных конкретных деяниях и поступках.

Совещание присяжных заседателей затянулось далеко за полночь, и лишь в половине второго был оглашен их вердикт. Вердикт был милостив к сообщникам игуменьи, признанным невиновными, и весьма суров к матушке Митрофании, признанной виновной почти по всем пунктам вопросного листа, но тем не менее "заслуживающей снисхождения".

- Духовная власть, - сказал на одном из последних заседаний суда доктор права Лохвицкий, защищавший интересы купца Лебедева, - имеет свою независимую область, у нее ключи от рая и ада. Но в общих преступлениях духовные лица подчиняются светскому суду, земной каре...

И кара эта, надо сказать, поначалу выглядела достаточно грозно, без всякого, казалось, снисхождения, о котором просили присяжные заседатели.

"Игуменью серпуховского Владычного монастыря Митрофанию... лишив всех лично и по состоянию ей присвоенных прав и преимуществ, сослать в Енисейскую губернию с запрещением выезда в течение 3 лет из места ссылки и в течение 11 лет в другие губернии".
Митрофания встретила приговор с "истинно-христианским смирением" и, как говорили, стала даже готовиться к дальней дороге, читать книжки о Сибири и восхищаться ее пространствами, природой и естественными богатствами. Все это, наверное, было чистой воды игрой на публику. Печалиться и тревожиться у нее не было никаких оснований. В конце концов случилось то, что в этой ситуации просто не могло не случиться: ее класс, ее государственный строй, ее церковь в обиду ее не дали, и "демократический" суд оказался тем, чем ему и дозволено было быть самодержавием, особенно в таких делах, - своего рода театральным представлением.

Ни в какую Сибирь матушка Митрофания, в миру баронесса Розен, разумеется, не поехала. "Высочайшие" покровители определили бывшей фрейлине государыни императрицы "ссылку" почти курортную и в каюте первого класса отправили ее на одном из самых комфортабельных по тем временам пароходов по Волге до Царицына (ныне Волгоград), а оттуда - в Ставрополь, в тамошний Иоанно-Мариинский женский монастырь. В благодатном Прикавказье матушка долго не задержалась и вскоре переехала в Ладинский женский монастырь в не менее благодатной Полтавщине, а оттуда - в Дальне-Давыдовскую обитель Нижегородской губернии, в Усманский монастырь на Тамбовщине. Совершила паломничество на "святую землю" - в Иерусалим.

Дело игуменьи Митрофании... Отзвуки этого судебного процесса встречаем мы на страницах творений Н.А. Некрасова и М.Е. Салтыкова-Щедрина...

В некрасовской поэме "Современники", написанной год спустя после суда над Митрофанией, рассказчик слышит возбужденные голоса из соседнего ресторанного зала - голоса людей благонамеренных, возмущенных "гонениями" и "оскорблениями", которые, по их понятиям, ни за что ни про что претерпела матушка Митрофания. Вся ее "вина", по их мнению, заключалась лишь в ее благородном происхождении, в ее высоком положении как в мире светском, так и в мире церковном, наконец, в ее монашеской рясе.
 

10-й голос

...Суды?.. По платью приговор!
А им любезны только полушубки.
Теперь не в моде уважать
По капиталу, чину, званью...
Как?! под арестом содержать
Игуменью, честную Митрофанью?.

В адвокатское витийство направлены были стрелы щедринской сатиры... На одной из страниц книги "В среде умеренности и аккуратности" (1874-1877 годы) читаем:

"- ...А ведь они, адвокаты-то, нынче за деньги какие хочешь представления дают. Читал, чай, процесс игуменьи Митрофании?

- Читал-таки.

- Да, удивительное это дело, мой друг. Вот нас, чиновников, упрекают, что мы, по приказанию начальства, можем в исступление приходить... Нет, вот ты тут подивись! Чиновнику-то начальство приказывает - так ведь оно, мой друг, и ушибить может, коли приказанья не исполнишь! А тут баба приказывает - баба! А как он вцепился из-за нее - кажется, железом зубов-то ему не разжать..."

Истинным памятником всей этой эпопее стала, бесспорно, комедия А.Н. Островского "Волки и овцы". Теперь-то вы, я думаю, можете судить и о ее жизненных истоках, и о прообразе главной героини. Сходство просматривается во многом: и в формуле мошенничества, и в ханжеском облике, и в мнимом бессребреничестве, и в некоторых деталях (и Митрофания и Мурзавецкая радели о несчастных сиротах).

Литературная критика того времени намекала на то, что только из-за опасений подвести свое детище под цензорский топор драматург вынужден был вывести на сцену главную героиню не в монашеской рясе, а в платье провинциальной помещицы. Любопытно, что и временем действия комедия А.Н. Островского совпадает со временем событий, нашедших в ней отражение, - серединой семидесятых годов прошлого века. В последнем акте Мурзавецкая возражает Купавиной, сказавшей, что "наше женское счастье неразлучно с неволей":

"- Не клевещи, матушка, на женщин! Всякие бывают; есть и такие, что не только своим хозяйством, а хоть и губернией править сумеют, хоть в Хиву воевать посылай". (Поход русских войск против Хивинского ханства был предпринят в 1873 году.)

Замысел пьесы зародился, возможно, уже в октябре 1874 года, в дни суда над Митрофанией - суда, за которым А.Н. Островский, несомненно, заинтересованно следил. Только болезнь не позволила драматургу приняться за написание пьесы "Волки и овцы" раньше весны следующего, 1875 года.

Исследователи творческой истории комедии усматривают даже связь между заглавием ее и репликой адвоката Плевако, назвавшего игуменью "волком в овечьей шкуре".

Комедия была написана быстро. "Отечественные записки" публикацией ее как бы отметили первую годовщину вынесения приговора Митрофании и ее сообщникам и, таким образом, прибавили к приговору судебному приговор еще более суровый, поистине не подлежащий ни обжалованию, ни смягчению. Приговор, вынесенный искусством.
 

См. также А.Ф. Кони, "Игуменья Митрофания" (Из воспоминаний)



VIVOS VOCO
Апрель 2007