© Р.М. Фрумкина
Ученый как литератор
Р.М. Фрумкина
профессор, доктор филологических наук, ведущий научный сотрудник
Лаборатории психолингвистики Института языкознания РАН
Я всегда была человеком пишущим. За те сорок лет, что я работаю в науке, я написала восемь книг и множество статей. Сам по себе процесс создания научного текста не был для меня особенно труден. Вместе с тем, едва ли я могу указать на более изматывающее занятие. Наверное, оттого, что я не придумываю текст заранее, а он появляется, когда я уже сижу за машинкой (с некоторых пор - за компьютером ).
Собственно, то, что появляется - это не текст, а слегка обструганный чурбанчик. Переписывая и вставляя, переделывая до бесконечности, я делаю из этого чурбанчика Буратино. Во всяком случае, мне так кажется. Но что я намерена выстрогать именно Буратино, а не лису Алису, я знаю наперед. Ибо замысел как смутный чертеж - чаще всего экспериментально полученный результат, а иногда некое теоретическое построение - в каком-то довербальном виде уже пребывает в моем сознании. Процесс перенесения этого "чертежа" на бумагу - довольно-таки азартное занятие. Впрочем...
Подлинно азартна борьба за получение научного результата, и уже в куда меньшей степени - усилия по воплощению его в текст. "Овеществлять", отчуждать свои результаты в виде текстов - необходимая часть работы ученого, но далеко не самая легкая. А уж писать научную книгу - это, на мой вкус, не только тяжелая литературная работа, но и вообще самое мучительное из научных занятий. Потому что результат - любой - при моем опыте работы мне видится как промежуточный. Но читателю-то при всех оговорках этот результат должен быть явлен как безусловно ценный итог!
И вот начинаешь с чувством, что взвалил на себя непосильную ношу: главным образом, из-за того, что предстоит рассказать прозрачно о заведомо непрозрачных вещах. Продолжаешь с ощущением, что возвел хитроумной архитектуры постройку, в которой сам почти что заблудился. Наконец, закончив, не знаешь, а что, собственно, вышло: собор или сарай ? Быть может, я узнаю я об этом через два-три года, когда смогу читать свой текст как чужой.
Свою "науку" я всегда писала сжато, может быть - чересчур сжато. "У Вас всегда вместо статьи получается конспект книги", - обычно говорил один мой самый требовательный читатель.
Обнаружилось, однако, что можно писать еще более лаконично. Поистине бесценную услугу оказывает автору клавиша "Delete" ("стереть") на клавиатуре компьютера! Оказывается, с уже готовой страницы еще можно стереть очень многое. Более того, надо продолжать делать это до того момента, пока не почувствуешь, что текст стал "пружинить" - и суметь вовремя остановиться. Вот это и есть момент азарта.
И вот неожиданно оказалось, что мне доступно занятие совершенно иного рода - не фиксация научного результата или теории, а проекция себя самой, своего жизненного опыта в форму текста. Этим новым опытом я обязана журналу "Знание-сила", который некогда предложил мне написать несколько очерков о лингвистике и вообще моем видении "жизни в науке". Именно здесь со временем мне открылось множество неожиданных переживаний.
Теперь в руках моих уже не чурбанчик, а нечто ускользающее, невнятное и самодостаточное: все это уже было, однако, пока это не описано - этого как бы и не было. Понятно, что "ухватить" это - куда более сложно, чем перейти от эскизных научных представлений к законченному научному тексту.
Решительно ничто так не обнадеживает душу и не освежает ум, как появление новых задач, которые, к тому же, возникают изнутри, по неизвестным мне самой законам. Даже само соотношение между живым, непосредственно переживаемым жизненным опытом и готовым, статичным текстом порождает массу вопросов, которые иначе себе , скорее всего, и не смог бы задать. О чем-то не задумываешься, что-то полагаешь очевидным, а начнешь писать - не только не очевидно, а напротив того, в высшей степени сомнительно. Но где сомнения и вопросы - там азарт и поиск. Впрочем, это еще не все.
Конечно, источником чувства новизны является не только задача овладения новой для меня формой. По-настоящему искушает как раз содержательная сторона - возможность передать читателю частицу своего жизненного опыта. При этом впервые обнаруживается, что опыт этот, не будучи востребован извне, пребывает в несистематизированноми виде и потому как таковой именно что непередаваем. Это смесь картинок, бликов света, запахов, обрывков чьих-то слов, вперемежку с любимыми стихотворными строками и возникающими ниоткуда музыкальными фразами. Это разноликая толпа, где реальные "герои моего времени" соседствуют с иными постоянными спутниками русского человека, литературными "героями нашего времени".
Ходасевич некогда написал о Вяземском, что тому посчастливилось войти не только в историю России, но и в ее миф. Под мифом в данном случае понимается живая традиция, которая существует, пока живы ее носители и возможна передача их культурного опыта следующему поколению. Но не зафиксированный в текстах опыт тоже как бы и не существует: уходя из жизни, человек уносит этот опыт с собой.
Я намеренно приведу пример, на первый взгляд далекий от той сферы, с которой неизбежно соприкасается ученый. Мария Вениаминовна Юдина была великой пианисткой. Этим она вошла в историю русской музыкальной культуры. Но много ли мы знаем о ее внутреннем мире, о ее подвиге веры, о ее приятии революции и одновременно абсолютном неприятии режима, о ее непреклонном духовном сопротивлении ? В свое время удалось издать том воспоминаний о ней и отрывков из ее писем, но книга эта была сугубо подцензурной. А ведь Юдина являет собой именно тот тип личности, который есть часть мифа уже современной России. Сама ее жизнь - сильнейший аргумент в том, что Варлам Шаламов назвал "наш спор о свободе".
И писать об этом естественно не столько музыковедам или даже специалистам- культурологам, сколько людям, склонным последовательно осмыслять свой культурный опыт как составную часть более широкого потока. Вот как вспоминает Мария Вениаминовна 1921 год:
"...Юность наша, многих-многих людей искусства, науки, в практической жизни была окрылена бескорыстием, бедностью, отдаленным гулом грохота гражданской войны в других концах нашей страны, если угодно - романтизмом, убежденной и органической идеализацией событий, и людей, и друг друга; в центре всех и каждого стояло искание истины... Каждый на словй лад мог повторить дивные слова Блока:" Я слышу шум переворачиваемых страниц истории..." Мы не искали покоя, благоустройства, накопления... Мы были едины в этом искании истины и нестяжательности; мы презирали "ростки нэпа", богатых..."
Юдина училась у Карсавина и Добиаш-Рождественской, преклонялась перед Флоренским и всю жизнь поддерживала связи с его семьей. Еще в 1919 году Юдина, этническая еврейка, крестилась и прожила жизнь настоящей христианки. Она тоже часть мифа России - вернее, она должна была бы быть этой частью, если бы кто-то смог подробно рассказать об этом.
Наука есть часть культуры и реально творится именно в культурном пространстве, а не вне его. Это, разумеется, банальность. Но, возможно, в современной России не столь очевидна особая миссия ученого как хранителя культурной традиции, и притом способного к рефлексии по поводу содержания этой традиции.
Для нашего социума более привычна иная фигура ученого, существование которого в пространстве культуры выходит за рамки собственно научной деятельности. Это ученый-популяризатор, пишущий о том, как много может наука. С некоторых пор в этом жанре появилась новая разновидность: писать о том, что "наука это может, но не должна". Я имею в виду разные виды алармизма, - экологический, "компьютерный" (с разговорами о вреде "виртуальной реальности") и т.п. Замечу, что в России - в противоположность, например, Франции или США, продуктивно работающие ученые сравнительно редко берут на себя функции просветителей.
Из ушедших такой фигурой, несомненно, была Лидия Яковлевна Гинзбург. Она, на мой взгляд, воплощала именно столь жизненно важный для наших дней тип ученого-литератора. То есть ученого, который с помощью знаний, обретенных в результате занятий некими вполне специальными проблемами, умеет заставить нас "взглянуть окрест себя".
Для этого мало быть "просто" мудрецом. Недостаточно даже владеть тайной собственно литературного письма. Надо еще обладать особым Даром - даром отождествления себя и своих потенциальных учеников. Этот дар у Л.Я.Гинзбург, несомненно, был. Время обошлось с ней милостиво, потому что она прожила долгую жизнь. И жестоко - потому что масштаб ее личности не был в должной мере оценен. Впрочем, будь он оценен и осознан властями - кто знает, где и когда оборвалась бы ее жизнь.
Когда Л.Я.Гинзбург писала о литературе, она все-таки всегда писала прежде всего о жизни как таковой. Дело здесь не в "эзоповом языке" ее сочинений. Труды Гинзбург - это совсем иной случай, чем, например, известная и в своем роде замечательная книга А.Белинкова о Тынянове. Недаром в одном из своих автобиографических эссе Л.Я. отметила, что ей лучше всего удаются те научные работы, которые имеют некий интимный смысл. Интимный смысл - это сверхзадача разговора о литературе, т.е. разговор о жизни. И хотя писала Гинзбург вне установки на общедоступность, не случайно, что ее крупные научные труды - такие, как "О психологической прозе" и другие, понятны любому неторопливому читателю от 16 и старше.
Я хотела бы следать очевидным еще один мотив: говоря о культурной миссии ученого-литератора, я имею в виду ученого, говорящего не с трибуны, а с кафедры. Понятно, что в наши дни острота политических и социокультурных проблем побуждает предпочесть трибуну. И тем не менее, не следовало бы смешивать эти два жанра. Сказанное (написанное) "с трибуны" обладает силой немедленного эмоционального воздействия. Но чем ярче подобное воздействие, тем оно более краткосрочно и, увы, поверхностно.
Слово с трибуны подхватывается без анализа и запоминается без усвоения смысла, с легкостью превращаясь в клише. Пришел ко мне в гости очень разумный школьник выпускного класса и упоминул о "литературоцентричности" русского общества. Я попыталась выяснить, что он под этим понимает. Результат был предсказуем. Менее предсказуемо мое замешательство, когда на вопрос, у кого об этом можно прочесть, я не знала, что ответить.
Разумеется, об этом много писали "с трибуны". Но кто привел убедительные аргументы, выходящие за рамки констатации того, что великая литература у нас была, а многого другого, столь же замечательного, не было? Конечно, не было, но чего именно: кодекса Наполеона? habeas corpus act? свободы слова? эпохи Просвещения? "собственных Платонов"?
Впечатляющее исключение среди ныне работающих исследователей являет М.Л. Гаспаров, который, будучи заслуженно увенчан всеми академическими лаврами, не вполне оценен именно как ученый-литератор, исполняющий свою миссию. М.Л. Гаспаров всегда находит способы обратиться не только к своим возможным коллегам, но вообще к современникам и, шире говоря, ко всем живущим в культуре. Его безупречно-прозрачные, чеканные тексты как раз и позволяют рассчитывать на трансляцию традиции. Притом традиции отрефлектированной, подвергнутой анализу, часто - нелицеприятному, как это еще в 1979 году было сделано им в короткой, но в высшей степени важной заметке о Бахтине (см. в сб. Вторичные моделирующие системы, Тарту, ТГУ, 1979).
Позволю себе большую цитату, полагая пафос и стиль приводимого текста вершиной, к которой и сама хотела бы стремиться. Отрывок взят из предисловия М.Л. Гаспарова к антологии "Русская поэзия "Серебряного века": 1890 - 1917" (М., Наука, 1993, с. 42 - 44).
"Спрашивается, как же должен подходить к таким текстам современный читатель этой антологии, оторванный от живой традиции восприятия подобных стихов несколькими десятилетиями культурно-исторической паузы?
Как можно проще. Не следует заранее искать в стихах иносказаний. Всякую фразу, которую можно понять буквально, с точки зрения здравого смысла, следует понимать именно так;
после каждой новой фразы оглядываться на предыдущие и задумываться, что она вносит в наше сознание нового и как переосмысляет уже прочитанное. <...>. Там, где получающийся смысл неоднозначен, так и следует оставлять его в сознании неоднозначным и лишь давать себе отчет, в какую сторону направляет поэт наши субъективные догадки <...>.
Одни стихотворения покажутся читателю хорошими или даже прекрасными, другие оставят его равнодушным, третьи он назовет плохими, но вряд ли найдутся двое, у которых эти оценки полностью совпадут. Это потому, что область оценок целиком лежит по сю сторону рубежа между объективным и субъективным : оценки определяются вкусом, вкус слагается из напластований читательского опыта (с самых малых лет), а состав и последовательность этих напластований неповторимы у каждого. Стихи этой книги лягут новым пластом в читательский опыт каждого и что-то в нем изменят. Сверяя возникающие оценки, мы придем к тому единству вкуса - конечно, относительному и, конечно, временному - которым держится каждая культура".
Я предлагаю задуматься о том, как много здесь подарено читателю: он совопросник автора, притом любой читатель может и должен иметь свое мнение и оценки, свой вкус и опыт.
Если от литераторов приходят к нам подобные дары, то, быть может, литературоцентричность - не худшая черта нашего общества?
Воспроизведено по тексту, любезно предоставленному нам автором