В. Воеводин
"НА ОДНОЙ УЛИЦЕ С НЕМЦАМИ"
О себе они говорили так: "Живем на одной улице с немцами", и это была не совсем шутка. По прямой от них, то есть от Дома культуры имени Газа, до первой линии немецких траншей было километра четыре, по трамвайным путям вдоль улицы Стачек - чуть больше. В начале блокады здесь, а подвалах Дома, их оставалось около двадцати человек: библиотекари, уборщицы, две певицы из студии сольного пения (одна из них по совместительству дворник Дома, руководитель художественной самодеятельности и ее "душа" - баянист.
Кроме того, здесь еще проживали артиллеристы в количестве одного артдивизиона. Дивизион этот носил название Кировского и был сформирован из пожилых кировских рабочих, тех, что не ушли в армию по призыву. Через улицу на территории завода жили девушки из команд МПВО и немногочисленные рабочие, оставленные при мастерских. А дальше среди пустырей поднимались многоэтажные дома, стройки последних предвоенных лет, обезлюдевшие, когда фронт подошел к окраинам, и чуть дальше еще, примерно у ста семидесятых номеров, через улицу Стачек протянулся передний край нашей обороны. За ним - полоска "ничьей земли", и где-то возле ста девяностого номера - враг.
Как вce это происходило? В воскресный день библиотекарь Дома культуры Екатерина Михайловна Мануйлова поехала с сестрой и дочерью на Пулковские высоты. Женщины лежали на траве, на склоне холма, и видели город, охвативший с севера полгоризонта, и сверкание его шпилей, и дымы больших кораблей, уходивших в залив по Морскому каналу. Потом мимо пробежали мальчишки, на бегу они переговаривались о каких-то налетах на аэродромы и о том, что есть жертвы и разрушения. Мануйлова окликнула их. Мальчишки ей сказали, что началась война.
Когда она через час подходила к Дому культуры, там уже во всех гостиных, студиях и танцевальных залах работали призывные комиссии. Сад перед домом был полон женщин. Мануйлова прошла к себе в библиотеку. Надо было наладить выдачу книг и газет призывникам, а потом надо же было что-то сделать с женщинами, которые стояли в саду, - с женами и матерями тех, кто уже получил назначение в части.
Большой кинозал Дома был заперт. Его открыли. Зал этот стал залом прощания.
Смерклось. Дом, который еще вчера светил в сад всеми своими огнями и, как обычно по субботам, гремел бальной музыкой, стоял темный и притихший. Около полуночи уличные репродукторы прокричали сводку первого дня войны.
Каждый день в кинозале смотрели в глаза уходящим и плакали женщины. Сводки уже называли Псков, Остров, Порхов. Толпы эвакуируемых ребят наполнили Дом. Плачущих было немного, ребята, возбужденные предстоящим путешествием, располагались на лестницах Дома шумно и суматошливо. И нельзя было не улыбнуться или не затосковать, глядя, как грузят в автобусы эти резервы буйной, попирающей горечь разлуки, молодой жизни.
Потом пришли и схлынули беженцы из предместий, молчаливые люди, с которыми тяжело было встречаться взглядами. Глаза у них были сухие и темные, уже насмотревшиеся на пожарища, на трупы по обочинам дорог, на боль и сиротство.
А потом понесли на грузовики мягкую мебель и кадки с декоративными растениями. Мебель и цветы роздали госпиталям.
Первые две бомбы упали - одна возле крыльца, другая - позади Дома. Библиотекари, дворничиха-певица, руководитель самодеятельности и баянист спросили у командира какой-то части, остановившейся у них на ночлег: люди они не военные и толком не понимают, когда же им уходить? Жильцы из соседних домов уже перекочевали в. центр города. Командир ответил: "А вот когда услышите пулеметную стрельбу, тогда значит пора, тогда вам в самый раз сниматься с места". И не понять было, шутит ли он или говорит всерьез.
Через несколько дней стрельба поднялась отчаянная. Немцы захватили неподалеку завод пишущих машинок и лезли дальше напролом. В Доме Газа заколотили рамы, вырванные взрывной волной, и оборудовали в подвале печурки-времянки. Как известно, печи, даже временные, не ставят перед уходом, а пулеметы стреляли во-всю.
Когда били батареи, укрытые в переулках, при каждой вопышке выстрела Дом возникал над пустырями черной глыбой .и снова проваливался в темноту. Давно погасло электричество. Дом культуры! Теперь это был просто дом, промерзший насквозь и покинутый своими хозяевами до лучших дней. По крайней мере так казалось со стороны, да и о каком Доме культуры в четырех километрах от фронта, "на одной улице с немцами", могла идти речь? Был голод. Трупы, подобранные на заметенной снегом мостовой (а иногда и у себя в подвале), сносили в радиоузел, теперь - покойницкую.
Но каждый вечер из подземелья выходила фигура с самодельной лампочкой-коптилкой в руке, закутанная в шубу и шарфы по самую переносицу. Ладонью заслонив огонек, библиотекарь поднимался по лестнице. Шаг его был нетверд, ноги слушались плохо. Обратно он шел с охапкой книг за пазухой, с ресницами, заиндевелыми на морозе, шел вниз, снова в подвал, где при свете таких же коптилок сидели вокруг столов пожилые солдаты Кировского артдивизиона. Стужей несло от книжных страниц. Переплеты были как лед, от прикосновения к ним мерзли руки. Но долго ли книге согреться возле огня, и долго ли хорошей книге согреть усталую, омраченную человеческую душу?
От сотен ламп, зажигавшихся в Доме но вечерам, остался только вот этот желтенький огонек, лрикрытый высохшей, просвечивающей до костяка ладонью. Но огонек этот светил. Он каждый вечер блуждал по этажам, колеблясь на сквозняке, обходил книжные полки. У библиотеки были читатели в самые страшные дни блокады, и библиотека работала. Черная громадина, при вспышках выстрелов возникавшая над прифронтовой равниной, попрежнему оставалась Домом культуры с книгами и с Чайковским.
Уже увезли в госпиталь дворничиху-певицу, раненную на улице осколком снаряда. Руководитель самодеятельности ушел воевать. Изредка по вечерам приходит в подвалы Дома гость - молодой паренек из мастерских, перемещенных в правобережные районы города. Однажды он попросил у Мануйловой томик Твена, - чтец, много лет занимавшийся при Доме в студии художественного слова, он любил рассказы веселого американца. Томик этот не вернулся в библиотеку, в каталотах теперь его нет. Юноша, кировский рабочий, способный любитель-артист, умер.
В феврале на заводе голод свалил с ног десятки людей. Их уложили на поправку в оборудованный заводоуправлением "стационар-здравницу". Там было так же темно, как и в подвалах Дома, февральские вечера тянулись там такие же тоскливые и долгие. Перебирая библиотечные материалы, Мануйлова нашла альбом, который готовили они к юбилею Чайковского. Юбилей миновал, аудитория лежит в постелях, не в силах двух шагов сделать по комнате, но Чайковский... Она принесла в здравницу альбом с материалами о Чайковском, патефон и пластинки. Люди, распластанные на матрацах, подняли головы. Музыка, бессмертная музыка, раздвигала закопченные потолки, сиял день, виделись лица близких - мужья, дети, жены, земля была свободной...
На языке клубных работников все это называется удивительно будничным словом - "мероприятие". Впрочем, в четырех километрах от фронта, "на одной улице с немцами" даже хорошо, что оно звучало так буднично. Стало быть, уже ко всему применились, самое трудное позади, и мало-помалу жизнь начинает идти своим чередом.
Было лето, цвели на окраинах сады. Раненая певица выписалась из гоопиталя. Обе певицы и баянист попросились отпустить их на фронт. Совсем отпустить. Всей бригадой.
Это были единственные в Доме певицы и единственный баянист - счетовод по основной своей профессии. Дирекция ответила отказом.
От Нарвских ворот, один на всю линию, уже бегал к заводу трамвайный вагон, известный в районе под названием "Жди меня, и я вернусь". Певицы и баянист погрузились на "Жди меня", однако не вернулись ни к вечеру, ни на другое утро, попросту говоря - удрали, удрали на фронт. Сейчас они где-то далеко на западе, все поют свой песни, все идут следом за войсками. Со смехом вспоминают в Доме их побег, а тогда, было, загрустили. Ушел "душа самодеятельности" - баян, ушла песня.
Мануйлюва навестила девушек из МПВО в их общежитии. Девушки, как и полагается девушкам, пели. И не в порядке "мероприятия", а просто так, от полноты своей душевной жтеии, потому что иначе они не умеют и не могут жить.
Немцы нервничали и ожесточались. Артиллерийские бои принимали особо упорный характер. За Домом Газа поставили тяжелую батарею, противник пытался ее накрыть, однако стрелял плохо. Только один снаряд лег на батарею, и тот не взорвался, в Дом культуры попало тринадцать, и, к сожалению, взорвались все.
Мануйлова - в те дни культпроп заводского партийного комитета - отвела девушкам один из пустовавших на заводе подвалов. Взамен убежавшего на фронт баяниста пришел другой, на смену прежнему руководителю самодеятельности явился новый и, разумеется, тоже свой, заводский. Клуб стал, как клуб, с кинофильмами по вечерам и кружками, только подземный. Наверху, с того конца улицы, все-таки уж очень стреляли.
И вот с пустырей, с продырявленных снарядами кровель сошел снег третьей блокадной зимы. Май праздновали уже в просторных залах Дома.
Сотрудники и новый директор Дома - Мануйлова - очень боялись этого вечера. Холодно в Доме, прибрано кое-как, наспех, в некоторых помещениях разворочены потолки и стены. Но когда в освещенный вестибюль хлынули гости - молодежь, девушки, краснофлотцы - и выяснилось, что вот-вот в зале нехватит мест, прошли cтpaxи. На другой день уже работал кинозал, и при входе в сад появились рукописные афиши.
Лето, всего лишь одно лето прошло с тех пор, и уж осыпаются рвы вдоль Улицы Стачек, и травами в человеческий рост заросли амбразуры дзотов. Пусть зарастают. Пусть старятся. Они закончили свою службу - крепкие дерево-земляные огневые точки блокадных лет.
Но еще темным стоит по вечерам ,завод, и большой дом через улицу еще не светит в сад всеми своими огнями. Так снаружи. А внутри - свет, смех, шарканье ног и все-все как было. Тут репетируют Островского, там распевают гимны, здесь на экране, в который уже раз ссорится с Фурмановым Чапаев, рядом гремит духовой оркестр.
Кто откуда пришел? Труба ли вернулась с Урала, где строила танки, а литавры ремонтировали оружие здесь, в мастерских? Или наоборот, это литавры строили танки, а труба двадцать девять блокадных месяцев работала в мастерских? Только встретились, наконец, друзья, и снова гремит оркестр.
В день, который уже близится, в Доме Газа будут литавры и трубы, чтобы на всю заставу прозвучал гимн. И здесь будет кому рассказать о том, как добыта победа.
Если же память вновь нарисует черную фронтовую ночь и неистовые вспышки огней на пригородной равнине, вспомнится и еще один огонек. Отовет его скользнет по солдатской ушанке, наклонившейся над книгой, по худеньким лицам девушек, поющих под сводчатым потолком заводского подземелья, по книжным корешкам с дорогими нам именами, тускло поблескивающими инеем и позолотой. В четырех километрах от немцев, да что там в четырех километрах! - на одной улице с ними.