* * *
Сосредоточусь. Силы напрягу.
Все вспомню. Ничего не позабуду.
Ни другу, ни врагу
Завидовать ни в чем не буду.
И - напишу. Точнее - опишу,
Нет - запишу, магнитофонной лентой
Все то, чем в грозы летние дышу,
Чем задыхаюсь зноем летним.
Магнитофонной лентой будь, поэт,
Скоросшивателем входящих. Стой на этом.
Покуда через сколько-нибудь лет
Не сможешь в самом деле стать поэтом.
Не исправляй действительность в стихах,
Исправь действительность в действительности
И ты поймешь, какие удивительности
Таятся в ежедневных пустяках.
* * *
Разошлись по дальним далям ближние,
родичи, знакомые, друзья.
Все ушли. Остались только лишние.
Лишние одни. И с ними я.
Лишние они. И я им лишний.
С ними не размыкаю беду.
Воздуха кубометр свой личный
вскорости сдышу
. . . . . . . . . . . . . . . и прочь пойду.
* * *
А я - привык. Все те, кто не привыкли,
по-польски згинули, по-украински зныкли.
Их били и сшибали, словно кегли,
и этого немногие избегли.
А я привык. Я выдержал, не так ли?
Неприхотливый, вроде горной сакли,
разношенный, нак войлочные туфли,
я теплюсь. Те, кто не привык, - потухли.
* * *
Музыка далеких сфер,
противоречивые профессии...
Членом партии, гражданином СССР,
подданным поэзии
был я. Трудно было быть.
Все же был. За страх, за совесть.
Кое-что хотелось бы забыть.
Кое-что запомнить стоит.
Долг, как волк, меня хватал.
(Разные долги, несовпадающие.)
Я как Волга, в пять морей впадающая,
сбился с толку. Высох и устал.
* * *
Смолоду и сдуру -
Мучились и гибли.
Зрелость это сдула.
Годы это сшибли.
Смолоду и сослепу
Тыкались щенками.
А теперь-то? После-то?
С битыми щеками?
А теперь-то, нам-то
Гибнуть вовсе скушно.
Надо, значит, надо.
Нужно, значит, нужно.
И толчется совесть,
Словно кровь под кожей,
В зрелость или в псовость.
Как они похожи.
* * *
Трудоустроенный кровопийца
крови не пьет, пьет молоко,
предпочитает не торопиться,
дышит легко и глубоко.
Десятилетия перечеркнувши,
выскочивши из неотложки-судьбы,
он собирает грибы-чернушки,
он собирает другие грибы.
Он подписывается на собрание
сочинений Эмиля Золя.
Он посещает все собрания
в жакте, табачищем пыля.
Там, по каким-то сноровкам, ухваткам
он без ошибки определит,
что же является фактом, нефактом,
что, у кого, почему болит.
Не обнаруживая мудрости,
не оглашая вывод cвой,
вежливо, выдержанно, нахмуренно
он покачивает головой.
* * *
Союз писателей похож на Млечный Путь:
миров, почти равновеликих, давка.
Залетная какая-нибудь славка
вдруг чувствует: ни охнуть, ни вздохнуть.
Из качеств областного соловья
сначала выпирает только серость.
Здесь ценят дерзость, лихость или смелость.
Все это некогда прошел и я.
Здесь ресторан меж первым и вторым,
меж часом коньяка и часом водки
талантов публикует сводки,
непререкаемый, как Древний Рим,
Здесь льстят, оглядываясь на друзей
и перехватывая взор презренья.
О, сколько жалованных здесь князей
в грязи оставило свои воззренья.
Микрорайон, считающий себя
не ниже микрокосма, микрохаос
расценку на величие, сопя,
и гения параметр, чертыхаясь,
назначит, установит и потом
вдруг изогнется ласковым котом,
затявкает находчивым барбосом
пред только что изобретенным боссом.
* * *
Кем был Бабель? Враль и выдумщик,
Сочинитель и болтун,
Шар из мыльной пены выдувший,
Легкий, светлый шар-летун.
Кем был Бабель? Любопытным
На пожаре, на войне.
Мыт и катан, бит и пытан,
Очень близок Бабель мне.
Очень дорог, очень ясен
И ни капельки не стар,
Не случаен, не напрасен
Этот бабелевский дар.
Порядок
А Блока выселили перед смертью.
Шло уплотнение, и Блоков уплотнили.
Он книги продавал и перелистывал,
и складывал, и перевязывал.
Огромную, давно неремонтированную
и неметеную квартиру жизни
он перед смертью вымыл, вымел, вымерял,
налаживал и обревизовал.
Я помню стол внезапно умершего
поэта Николая Заболоцкого.
Порядок был на письменном столе.
Все черновое было уничтожено.
Все беловое было упорядочено,
перепечатано и вычитано.
И черный, торжественный, парадный
костюм, заказанный заранее,
поспел в тот день.
Растерянный портной
со свертком в дрогнувших руках
смотрел на важного, спокойного
поэта Николая Алексеевича,
в порядке, в чистой, глаженой пижаме
лежащего на вымытом полу.
Порядок!
Мартынов в Париже
Париж глазел на Мартынова:
Париж не понимал,
за что на него Мартынов
ни разу не поднимал
глаза.
Париж привык к глазеющим
новинки в его судьбе.
Но он не привык к глазеющим
под ноги только себе.
Только лишь.
Мы к Эйфелевой башне
с Мартыновым шли вдвоем.
Мартынов как будто на пашне
сохою берет подъем -
глядит под ноги.
А почему?
- Как вещество из молекул -
Париж состоит из камней.
И я сюда приехал,
чтоб разобраться в ней,
в этой истине.
Сначала я все карманы
камнями себе наложу.
А после удобно встану
и не торопясь погляжу,
что из них выстроено.
Слава Лермонтова
Дамоклов меч
разрубит узел Гордиев,
расклюет Прометея воронье,
а мы-то что?
А мы не гордые.
Мы просто дело делаем свое.
А станет мифом или же сказаньем,
достанет наша слава до небес -
мы по своим Рязаням и Казаням
не слишком проявляем интерес.
Но "Выхожу один я на дорогу"
в Сараево, в далекой стороне,
за тыщу верст от отчего порога
мне пел босняк,
и было сладко мне.
Предтечи
Мою фамилию носили три русских поэта:
Николай - сенатор, переводчик Мицкевича
(Рыльский хвалил его переводы);
Александр, точнее, Александр Сергеевич,
пьяница и бедняга
(Фофанов посвятил ему поэму);
и жена Александра,
имя - не помню
(у пьяниц жены с простыми именами).
Ко всем троим я был лоялен,
рассказывал о них на семинарах,
даже помянул в какой-то статейке.
Они мне не мешали.
А Павел Васильев, встречая Сергея Васильева,
говорил: пошел вон с фамилии!
Хотя Сергей не мог помешать Павлу.
Я был терпимее, я был моральнее,
и три предшественника однофамильца
гремят в безвестности, бушуют в пустыне -
Сенатор, пьянчуга и жена пьянчуги.
Русские, православные, дворяне,
начавшие до меня за столетье,
превосходившие меня по всем пунктам,
особенно по пятому пункту,
уступающие мне тольно по одному пункту:
насчет стихов. Я пишу лучше.
По теории вероятности
возможен, даже неизбежен пятый Слуцкий,
терпимый или нетерпимый к однофамильцам,
может быть, буддист, может быть, переплетчик.
Он предоставит мне возможность
греметь в пустыне
и бушевать в безвестности.
* * *
Казенное благожелательство:
выделенная месткомом
женщина для посещения
тех тяжелобольных,
чьи жизненные обстоятельства
не дали быть знакомым
хоть с кем-нибудь.
Госчеловеколюбие:
сложенные в кулек
три апельсина, купленные
на собранное в учреждении -
примерно, четыре полтинника.
Все-таки лучше, чем ничего.
Я лежал совсем без всего
на сорок две копейки в сутки
(норма больничного питания),
и не было слаще мечтания,
чтобы хотя бы на три минуты,
чтобы хоть на четыре полтинника
одна женщина
принесла бы
один причитающийся мне кулек.
* * *
Государственных денег не жалко,
слово чести для вас не звучит
до тех пор, пока толстою палкой
государство на вас не стучит.
Вас немало еще, многовато
не внимающих речи живой.
Впрочем, палки одной, суковатой,
толстой
хватит на всех вас с лихвой.
В переводе на более поздний,
на сегодняшний, что ли, язык
так Иван Васильевич Грозный
упрекать своих ближних привык.
Также Петр Алексеич Великий
упрекать своих ближних привык,
разгоняя боярские клики
под историков радостный клик.
Что там пробовать метод учета,
и контроль, и еще уговор.
Ореола большого почета
палка не лишена до сих пор.
Ораторами делаются
В опровержение пословицы
он был пророк в своем отечестве.
Глас вопиял его недаром.
Задаром стал бы он вопить!
Все рыбы в эти сети ловятся!
Все дуры этим даром тешатся -
хоть малым, но зато удалым.,
Так было. Так тому и быть.
Ои изучил пророков прошлого
и точно ведал, как пророчить,
кого хвалить, кого порочить,
кого и как, когда и где.
И вот 6ез вдохновенья пошлого
и без метафор скособоченных,
но в точных формулах отточенных
он не кричал, что быть беде,
но утверждал: дела налаживаются,
отличное сменяет лучшее
и нет благоприятней случая,
чем тот, что жизнь сейчас дает,
и все рабочие и служащие,
его после работы слушающие,
глядевшие, как охорашивается,
все говорили: во дает!
Им нравились его подробности
и то, что перед правдой робости
он ни в какую не испытывал,
и то, что вдохновенно врал.
Демократизм его им нравился,
каким он был и как исправился,
и то, что он повсюду славился,
подметки резал, когти рвал.
Конечно, врал, но в тоне свойском,
и потому, как витязь с войском
или - что то же - скульптор с воском,
как полагал, так поступал.
Я сам любил внимать историям
его. И по аудиториям
ходить, когда он выступал.
Нечаевцы
Похож был на Есенина, Красивый.
С загадочною русскою душой
и "с небольшой ухватистою силой"
(Есенин о себе). Точней - с большой.
Нечаев... Прикрепили к нему "щину",
В истории лишили всяких прав.
А он не верил в русскую общину.
А верил в силу. Оказалось - прав.
- Он был жесток.
- Да, был жесток. Как все.
- Он убивал.
- Не так, как все. Единожды.
Росток травы, возросший при шоссе,
добру колес не доверять был вынужден.
Что этот придорожный столбик знал!
Какой пример он показал потомкам!
Не будем зверствовать над ним, жестоким!
Давайте отведем ему аннал -
Нечаеву... В вине кровавом том -
как пенисто оно и как игристо -
не бакунисты, даже не лавристы,
нечаевцы задали тон.
Задали тон в кровавой той вине,
не умывавшей в холодочке руки,
не уступавшей никакой войне
по цифрам смерти и по мерам муки.
В каких они участвовали дивах,
как нарушали всякий протокол!
Но вскоре на стыдливых и правдицых
нечаевцев
произошел раскол.
Стыдливые нечаевцы не чаяли,
как с помощью брошюр или статей
отмежеваться вовсе от Нечаева.
Им не к чему Нечаев был, Сергей.
Правдивейшим нечаевцем из всех
был некий прокурор, чудак, калека,
который подсудимых звал: коллега, -
и двое (или трое) из коллег.
Продленная история
Группа царевича Алексея,
как и всегда, ненавидит Петра.
Вроде пришла для забвенья пора.
Нет, не пришла. Ненавидит Петра
группа царевича Алексея.
Клан императора Николая
снова покоя себе не дает.
Ненавистью негасимой пылая,
тщательно мастерит эшафот
для декабристов, ничуть не желая
даже подумать, что время - идет.
Снова опричник на сытом коне
по мостовой пролетает с метлою
Вижу лицо его подлое, злое,
нагло подмигивающее мне.
Рядом! Не на чужой стороне -
в милой Москве на дебелом коне
рыжий опричник, а небо в огне:
молча горят небеса надо мною.
Медлительность философов
Писатели успели умотать.
Философы - тюлени и растяпы.
Бергсон и Фрейд, как кознодей и тать,
держать ответ пред новыми властями
должны. Немилостива эта власть.
Она, конечно, их помучит всласть.
Они, конечно, не уйдут живыми.
Кого б ни одухотворила плоть,
как ни влияла бы на сотни тысяч,
ее ножом так просто подколоть,
И если пессимисты вы, Бергсон
и Фрейд, вы - гении эпохи.
А если оптимисты вы, Бергсон
и Фрейд, дела довольно плохи
и вам уж с бренных не сорвать телес,
не смазать с ветхих пиджаков, конечно,
те звезды, что хватали вы с небес.
Пришитые - они шестиконечны.
* * *
Уже не холодно, не жарко,
а так себе и ничего.
Уже не жалко ничего
и даже времени не жалко.
Считает молодость года
и щедро тратит годы старость.
О времени жалеть, когда
его почти и не осталось?
А для чего его жалеть -
и злобу дня и дни без злобы?
Моей зимы мои сугробы
повсюду начали белеть.
Не ремонтирую часов,
календарей не покупаю.
Достаточно тех голосов,
что подает мне ночь слепая.
Говорит Фома
Сегодня я ничему не верю:
глазам - не верю,
ушам - не верю.
Пощупаю - тогда, пожалуй, поверю -
если на ощупь, все без обмана.
Мне вспоминаются хмурые немцы,
печальные пленные сорок пятого года,
стоявшие - руки по швам - на допросе.
Я спрашиваю - они отвечают.
- Вы верите Гитлеру? - Нет, не верю.
- Вы верите Герингу? - Нет, не верю.
- Вы верите Геббельсу? - О, пропаганда.
- А мне вы верите?- Минута молчанья:
- Господин комиссар, я вам не верю.
Если бы я превратился в ребенка,
снова учился в начальной школе
и мне бы сказали такое:
Волга впадает в Каспийское море!
Я бы, конечно, поверил. Но прежде
нашел бы эту самую Волгу,
спустился бы вниз по течению к морю,
умылся его водой мутноватой
и только тогда бы, пожалуй, поверил.
Лошади едят овес и сено!
Ложь! Зимой тридцать третьего года
я жил на тощей, как жердь, Украине.
Лошади ели сначала солому,
потом - худые соломенные крыщи,
потом их гнали в Харьков на свалку.
Я лично видел своими глазами
суровых, серьезных, почти что важных
гнедых, караковых и буланых,
молча, неспешно бродивших по свалке.
Они ходили, потом стояли,
а после падали и долго лежали.
Умирали лошади не сразу...
Лошади едят овес и сено!
Нет! Неверно! Ложь, пропаганда.
Все - пропаганда. Весь мир - пропаганда.
Себастьян
Сплю в обнимку с пленным эсэсовцем,
мне известным уже три месяца
Себастьяном Барбье.
На ничейной земле, в проломе
замка старого, на соломе
До того мы оба устали,
что анкеты наши - детали
незначительные в той большой,
в той инстанции грандиозной,
онончательной и серьезной,До того мы устали оба,
от сугроба и до сугроба
целый день пробродив напролет,
до того мы с ним утомились,
что пришли и сразу свалились.
Я прилег. Он рядом прилег.
Верю я его антифашизму.
или нет, ни силы, ни жизни
ни на что. Только б спать и спать.
Я проснусь. Я вскочу среди ночи -
Себастьян храпит что есть мочи.
Я заваливаюсь опять.
Я немедленно спать заваливаюсь.
Тотчас в сон глубокий проваливаюсь,
Сон - о Дне Победы, где, пьян
от вина и от счастья полного,
до полуночи, да, до полночи
он ликует со мной, Себастьян.
* * *
Много псевдонимов у судьбы:
атом, рак, карательные органы
и календари, с которых сорваны
все листочки. Если бы, кабы
рак стал излечимым, атом - мирным,
органы карательные все
Крестиком отчеркивали жирным
нарушенья знаков на шоссе,
вслед за тридцать первым декабря
шел не новый год - тридцать второе,
были б мудрецы мы и герои,Но до придорожного столба
следующего
........................все мои усилья,
а затем судьба, судьба, судьба -
с нею же не справлюсь, не осилю,
а какую надпись столб несет,
это несущественно, не в счет.
* * *
Жалкие символы наши:
медом и молоком
полные чаши.
Этого можно добиться,
если в лепешку разбиться.
Это недалеко:
мед, молоко.
Скоро накормим медом
и молоком напоим
всех, кто к тому влеком.
Что же мы дальше поставим
целью? Куда позовем?
* * *
Среднее звено мечтает
облегчить свои задачи.
Все, чего им не хватает,
получить,
облегчить
свои задачи.
Получить
квартиры, дачи,
все что недодали
им давно.
Все это планирует в недальней дали
среднее звено.
Голоса
Снова - зов голосов, как в давнишнем году.
Понимаю, что это - от нервов, наверно.
Тем не менее, реагирую нервно:
вызывают - иду.
Укоряют, зовут, окликают - иду.
Отвечаю, как только услышу вопросы.
Это что-то превыше и быта и прозы,
неподвластное воле, закону, труду.
Счастье мне посулят или только беду -
если скажут - иду.
Я иду вдоль по узкой дорожке луча,
вдоль по линии тонкой и нитеобразной,
вдохновляясь, задумываясь, бормоча,
но с покорностью рабской и безобразной.
Это просто такая теперь полоса,
что звучат голоса.
Это совестью было и мыслью,
а теперь голосами звучит в голове,
то шуршит малошумною мышью,
то трезвонит, как пасха в бывалой Москве,
то завоет, то хряпнет,
то охнет.
Это скоро ослабнет, заглохнет.
Перспектива
Отчего же ропщется обществу?
Ведь не ропщется же веществу,
хоть оно и томится и топчется
точно так же, по существу.
Золотая мечта тирана -
править атомами, не людьми.
Но пока не время и рано,
не выходит, черт возьми!
И приходится с человечеством
разговаривать по-человечески,
обещать, ссылать, возвращать
из каких-то длительных ссылок
вместо логики, вместо посылок,
шестеренок, чтоб их вращать.
Но, вообще говоря, дело движется
к управлению твердой рукой,
Словно буквы фиту да ижицу,
упразднят наш род людской,
словно лишнюю букву "ять".
Словно твердый знак в конце слова.
Это можно умом объять:
просто свеют, словно полову.
* * *
Годы приоткрытия вселенной.
Годы ухудшения погоды.
Годы переездов и вселений.
Вот какие были эти годы.
Примесь кукурузы в хлебе.
И еще чего-то. И - гороха.
В то же время - космонавты в небе.
Странная была эпоха.
Смешанная. Емкая. В трамвае
Тоже сорок мест по нормировке,
А вместит, боков не разрывая,
Зло, добро, достоинства, пороки
Ста, ста десяти и больше граждан.
Но дома - росли. И в каждом доме -
Ванная с клозетом. Все удобства.
Книг на полках тоже было вдосталь:
Том на томе.
Было много книг и много зрелищ.
Много было деятелей зрелых.
Много - перезрелых и зеленых.
Много было шуточек соленых.
Пафос - был. Инерция - имелась.
Было все, что нужно для эпохи,
И в особенности - смелость:
Не услышать охи или вздохи.
* * *
Уже не любят слушать про войну
прошедшую
..................и, как я ни взгляиу
с эстрады в зал,
..............................томятся в зале:
мол, что-нибудь бы новое сказали.
Еще боятся слушать про войну
грядущую,
................ее голубизну
небесную,
...............с грибами убивающего цвета.
Она еще не родила поэта.
Она не закусила удила.
Ее пришествия еще неясны сроки.
Она писателей не родила,
а ныне не рождаются пророки.
Просто жалобы
Не тристии, а жалобы,
и вспомнить не мешало бы,
что за стеной соседи
с работы устают,
и сетованья эти
поспать им не дают.
Не тристии, а стоны
пронзительного тона.
Не тристии, а скрежеты,
мешающие всем,
и я себе: пореже ты
стони, когда совсем
сдержать не можешь стона,
тогда только стони,
не повышая тона.
И долго не тяни.
Памятник Достоевскому
Как искусство ни упирается,
жизнь, что кровь, выступает из пор.
Революция не собирается
с Достоевсним рвать договор.
Революция не решается,
хоть отчаянно нарушается
Достоевским тот договор.
Революция
..................это зеркало,
что ее искривляло, коверкало,
не желает отнюдь разбить.
Не решает точно и веско,
как же ей поступить с Достоевским,
как же ей с Достоевским быть.
Из последних, из сбереженных
на какой-нибудь черный момент -
чемпионов всех нерешенных,
но проклятых
.......................вопросов срочных,
из гранитов особо прочных
воздвигается монумент.
Мы ведь нивы его колосья
Мы ведь речи его слога,
голоса его многоголосья
и зимы его мы - пурга.
А желает или не хочет,
проклянет ли, благословит -
капля времени камень точит.
Так что пусть монумент стоит.
Алчба
Алчут алкоголя алкаши.
Им для счастья надобно немного.
Кроме них в округе - ни души.
Ни души, чтобы алкала бога.
Ни души, чтобы алкала духа
или же похожего чего.
Горло мира - как пустыня сухо.
Надо бы смочить его.
Упрямый
Изуродован, обезображен,
как оборванный календарь,
словно образ времени, страшен,
заявляет: "Еще ударь!"
Утверждает с явной обидой
перед темною силою зла.:
"Я еще не совсем добитый!
Я сожжен еще не дотла!"
Он живой, покуда пытают,
пока мучат его - живой.
Еще руки его хватают
землю
пополам с травой.
Еще неба синюю правду,
проплывающую без речей,
отражает черная правда
угасающих тихо очей.
Доверительный разговор
А на что вы согласны?
- На все.
- А на что вы способны?
- На многое.
- И на то, что ужасно?
- Да.
То, что подло и злобно?
- Конечно.
От решимости вот такой,
раздирающей смело действительность,
предпочтешь и вялый покой,
и ничтожную нерешительность.
- Как же так на все до конца?
- Это нам проще простого.
- И отца?
- Если надо - отца.
- Сына?
- Да хоть духа святого.
* * *
Крестьянская ложка-долбленка,
начищенная до блеска.
А в чем ее подоплека?
Она полна интереса.
Она как лодка в бурю
в открытом и грозном море
хлебала и щи и тюрю,
но больше беду и горе.
Но все же горда и рада
за то, что она, бывало,
единственную награду
крестьянину добывала.
Она над столом несется,
губами, а также усами
облизанная, как солнце
облизано небесами.
Крестьянской еды дисциплина:
никто никому не помеха.
Звенит гончарная глина.
Ни суеты, ни спеха.
Вылавливая картошки,
печеные и простые,
звенят деревянные ложки,
как будто они золотые.
Дом в переулке
Проживал трудяга в общаге,
а потом в тюрягу пошел,
и в тюряге до мысли дошел,
что величие вовсе не благо.
По амнистии ворошиловской
получил он свободу с трудом,
а сегодня кончает дом -
строит, лепит - злой и решительный.
Не великий дом - небольшой.
Не большой, а просто крохотный.
Из облезлых ящиков сгроханный,
но с печуркой - домовьей душой.
Он диван подберет и кровать,
стол и ровно два стула поставит,
больше двух покупать не станет,
что ему - гостей приглашать?
Он сюда приведет жену,
все узнав про нее сначал,
чтоб любить лишь ее одну,
чтоб она за себя отвечала.
Он сначала забор возведет,
а потом уже свет проведет.
Он сначала достанет собаку,
а потом уже купит рубаху.
Всех измерив на свой аршин,
доверять и дружить закаясь,
раньше всех домашних машин
раздобудется он замками.
Сам защелкнутый, как замок,
на все пуговицы перезастегнутый,
нависающий, как потолок,
и приземистый, и полусогнутый.
Экономный, словно казна,
кость любую трижды огложет.
Что он хочет?
Хто його зна.
Что он может?
Он много может.
* * *
Не верю, что жизнь - это форма
существованья белковых тел.
В этой формуле - норма корма,
дух из нее давно улетел.
Жизнь. Мудреные и бестолковые
деянья в ожиданьи добра.
Индифферентно тело белковое,
а жизнь - добра.
Белковое тело можно выразить,
найдя буквы, подобрав цифры,
а жизнь - только сердцем на дубе вырезать,
Нет у нее другого шифра.
Когда в начале утра раннего
отлетает душа от раненого,
и он, уже едва дыша,
понимает, что жизнь - хороша,
невычислимо то понимание
даже для первых по вниманию
машин, для лучших по уму.
А я и сдуру его пойму.
Поэты
Мы как белые журавли,
или как тасманийские волки,
или как пейзажи на Волге.
Нас сводили, сводят, свели.
Мир бегущий, спешащий свет
не желает подзадержаться,
посмотреть закат и рассвет
и стихи почитать с абзаца.
Без причины и без вины
нас затерло, свело, отставило.
Почему-то из этого правила
исключения исключены,
почему-то этот закон
повернуть хотели, как дышло.
Но не выгорело, не вышло.
Устоял и действует он.
Отъезд
I
Мне снилось, что друг уезжает,
что старый мой, друг мой, встает,
узлами купе загружает,
проститься с собою дает.
Тот самый, в котором души я
не чаял когда-то, давно...
И дети его небольшие
в вагонное смотрят окно.
Куда же он едет, куда же?
К которой спешит он беде?
Как будто бы на распродаже,
разбросаны вещи везде.
Он слушает только вполуха,
не хочет меня понимать,
и вежливая старуха
рыдает в углу - его мать.
И поезд уже затевает
протяжную песню свою.
И друг мне в окошко кивает,
а я на перроне стою.
II
Уезжающие - уезжают,
провожающие - провожают,
и одни, совсем одни
остаются потом они.
Только рявкнет гудок паровозный,
реактивный взревет самолет -
одиночество холод грозный
превращает в снег и в лед.
Превращает в мрак и в стужу,
в феврали, январи, декабри.
Это все случается тут же,
на перроне - гляди, смотри.
И становится слово прочерком.
И становится тишью - звень.
И становятся люди - почерком
в редких письмах
в табельный день.
* * *
Овдовевшей страшно в отдельной,
в коммунальную хочется ей,
или в праздничный шум отельный,
или - просто назвать гостей.
Что-то словно ножом отрезало,
отрубило, как топором.
С размышления самого трезвого
допьяна пьянеешь порой.
Та, вторая отдельная горница,
называвшаяся кабинет,
переполнена душной горестью,
пересыщена словом "нет".
Два костюма его: рабочий
и второй костюм, выходной,
вместе с разной рухлядью прочей
патетичны, как мир иной.
И куда ни посмотришь, фото
за тобой начинают охоту.
И куда ни пойдешь, засада:
словно звери из зоосада,
книги с полок ревмя ревут
и куда-то с собой зовут.
* * *
Мещанские добродетели:
помнить, не забывать
и не идти в лжесвидетели
и - долги отдавать.
Не должать - если можно,
одалживать, если нужно.
Не так уж это ложно,
и нечего облыжно
охаивать, осмеивать
добродетель мещан.
Проще их добродетель
с прочими совмещать.
Добродетель Толстого
и Ивана Ильича,
работяги простого
и Владимира Ильича.
Всем им - с детства понятна
заповедь: "Не воруй!"
Постепенно освоили
заповедь: "Не лги!"
А когда признают
заповедь: "Не убий!" -
примирятся враги.
|