Виктор Яковлевич Френкель
канд. техн. наук, ст. научн. сотр. Ленинградского физико-технического института им. А.Ф. Иоффе АН СССР

Одним из любимых писателей отца был Анатоль Франс. “Боги жаждут” он относил к числу лучших книг о французской революции; читал и перечитывал “Суждения аббата Жерома Куаньяра”. Моя мать собрала хорошую библиотеку, в частности мемуарной литературы. В нее вошло почти все изданное на русском языке о Франсе. Эти книжки - Марселя де Гоффа, Сегюра - отец читал уже на моей памяти, во второй половине 40-х годов. В числе книг о Франсе у нас были и двухтомные воспоминания его секретаря, Жан-Жака Бруссона. “Маленький Жан-Жак” был обижен на своего мэтра, - возможно, и не без оснований, - и намеревался писать о нем желчным пером. “Но вот, - отмечал отец, - обаяние гения: помимо воли Бруссона, Франс возникает со страниц его воспоминаний внушающим симпатии, хотя, казалось бы, более чем часто его слова и поступки грешили цинизмом”.

Бруссон стремился показать Анатоля Франса не на многолюдных собраниях, а в домашней обстановке. Его первая книга так и называлась: “Анатоль Франс в туфлях и халате”. Это название стало нарицательным, когда воспоминания ставят своей задачей рассказать о том или ином человеке в жизни, в кругу близких друзей и семьи.

Сколько себя помню, не видел отца ни в туфлях, ни в халате. Вставал он рано и уже за завтраком выглядел так же, как и на работе: на нем был костюм, рубашка с неизменным крахмальным воротничком и тщательно подобранным галстуком.

За завтраком, обедом и ужином - всегда в одно и то же время - собиралась вся семья, и сейчас мне представляется, что именно на этих неспешных трапезах мой старший брат и я получали естественное, без специальных нравоучений и занятий, воспитание, прислушиваясь к беседе, а повзрослев - принимая в ней участие.

Яков Ильич Френкель

Сарра Исаковна Френкель (1920 г.)

Эти разговоры обычно направляла Сарра Исааковна, наша мать. Обладавшая живым чувством юмора, она умела растормошить отца, а именно это бывало ему так необходимо, чтобы вечером отвлечься от забот напряженного рабочего дня или же чтобы вступить в него с улыбкой. Да и сам он часто, увидев одного из сыновей задумчивым или даже мрачноватым, говорил: “Ну, что ты скуксился? Улыбнись-ка скорей, и тебе самому сразу станет смешно. А то вот как возьму тебя под микитки!”. И то ли от воспоминаний о веселой возне, которая неизменно сопутствовала таким угрозам, то ли от одного взгляда на доброе лицо отца губы сами расплывались в улыбке.

Особенно запомнились мне “розыгрыши”, на которые мать была великая мастерица. Правда, она не раз говорила отцу: “Уж очень просто тебя разыграть - ты всему веришь!”. Мы рассаживались за столом в раз и навсегда заведенном порядке. Отец занимал место во главе стола, а мать - по левую руку от него, лицом к двум большим и светлым окнам, выходившим в парк Политехнического института. И вот, когда у матери не находилось какого-нибудь нового сюжета, она, поймав на себе взгляд отца, приветливо кланялась, здороваясь с кем-то, якобы стоявшим за окном. Отец неизменно попадался на эту нехитрую удочку, оборачиваясь в сторону окон, а было это тем более смешно, что жили мы в послевоенные годы на четвертом этаже. Недоуменное выражение Якова Ильича было поводом к всеобщему веселью, причем заразительнее всех смеялся он сам.

Отец был чрезвычайно чувствителен ко всяким запахам. Вдруг ему казалось, что ложка сохранила аромат воды, в которой мыли не только чайную посуду. Тут он мог и вспыхнуть и чертыхнуться. Но тогда в действие вступала мать: “Я уверена, что ты опять выдумываешь!”. - “То есть как это выдумываю? Вот, убедись сама!”.

Отец протягивал матери ложку - и повторялась хорошо нам знакомая, но от этого не потерявшая прелести процедура. Мать принюхивалась к бедной ложке и, если оказывалось, что отцовские претензии небезосновательны, незаметно для него подменяла ложку другой. Затем в качестве арбитров призывались мы - и уже относительно честно признавались в том, что никаких запахов не улавливаем. Отец все более и более распалялся, требуя ложку на вторичное освидетельствование. Он подносил ее к носу, и тут наступала кульминация. Мы видели, как на его лице отражалась целая гамма чувств. Сначала это было гневное: “Ну, что вы мне морочите голову, безобразие какое!”; затем следовало недоуменное выражение: “Черт побери, в чем же дело?” - сменявшееся на трогательно-виноватое, извиняющееся. Отец мог вспылить, но отходил он всегда, даже когда бывал абсолютно прав, очень быстро. “Как спичка”, - говорила о нем мать.

Чаще всего за столом обсуждались прочитанные книги; бывало и так, что родители в нашем присутствии разбирали тот или иной поступок своих знакомых. Иногда отец рассказывал о заседаниях советов в Физико-техническом или Политехническом институтах. Мой брат, начавший работать в ФТИ в 1948 г., часто представлял рассказываемое в лицах, умело имитируя голоса Абрама Федоровича, отца и некоторых других физтеховцев.

Отец часто судил о людях по самым свежим впечатлениям, словно забывая (или на время действительно забывая) о предшествовавшем опыте. Это, конечно, не вызывало недоразумений, когда речь шла о давних друзьях, но приводило к сравнительно частой смене его мнений о людях, знакомых поверхностно, - тем более если их поведение бывало небезукоризненным.

“Вот вы говорите, что N-непорядочный человек. А вчера на собрании он энергично выступил в защиту несправедливо обиженного. Нет, он совсем неплохой парень. Я его сегодня встретил и так ему и сказал”.

В таких суждениях отца отражалась не столько его наивность, сколько желание увидеть в человеке что-то хорошее, надежда на то, что доброе начало как раз сейчас взяло верх - и взяло раз и навсегда. К сожалению, часто он оказывался неправым, и все это приводило к досадным издержкам. Мать всячески убеждала его не быть столь стремительным в выводах и, главное, в действиях (выступлениях), когда о том или ином человеке отец получал новую информацию из недостаточно проверенного источника. Отец заверял, что этого с ним никогда не бывает, что он никаким уговорам не поддается, а судит о людях па основании собственных своих наблюдений. Я хорошо помню, как однажды мать на протяжении получаса как-то незаметно заставила отца дважды поменять мнение об одном из его коллег. Он этого даже не заметил, но очень удивился и огорчился, когда был нами уличен.

Я рассказал здесь о нескольких экстремальных, а потому и запомнившихся случаях. Не следует думать, что отец плохо разбирался в людях и обычно проявлял в их оценках близорукость. Его ошибки были связаны с людьми небезупречными, в которых соседствовало много полярных начал: добро и зло, смелость и малодушие, щедрость и прижимистость, правдивость и склонность к отступлению от истины. В разных ситуациях верх брало одно из этих человеческих качеств.

Я приведу теперь два примера, рассказанных матерью и свидетельствующих, напротив, о проницательности отца.

В 1950 г., говоря о своих друзьях, он - неожиданно для матери-сказал ей: “Когда я умру, все тебе будут помогать. Х примчится на похороны, Y напишет проникновенный некролог, но самую твердую опору ты найдешь в Игоре”,-отец имел в виду Игоря Евгеньевича Тамма. Здесь он оказался пророком. Я помню, как уже в середине 50-х годов мать рассказала об этом приехавшему к ней X, и он, задумавшись, согласился: “Яша, конечно, знал цену людям, с которыми близко сталкивался. Только он почти никогда не говорил об этом”. И, по-моему, тогда они припомнили такой случай. Отец был оппонентом у одного молодого и способного физика. Защита прошла прекрасно. Но на вопрос о том, какое впечатление произвел на него этот человек, отец ответил пушкинскими словами: “Лукавый царедворец”. Впечатление это оказалось удивительно верным, а характеристика меткой, хотя ее справедливость во всей полноте оказалось возможным оценить только через много лет после того, как она была высказана.

Недаром он так любил “Заповедь” Р. Киплинга. Многое из того, что поэтически сформулировано в этом глубоко нравственном стихотворении, отвечало тем принципам и идеалам, которые составляли основу мироощущения отца:

Владей собой среди толпы смятенной,
Тебя клянущей за смятенье всех,
Верь сам в себя, наперекор вселенной,
И маловерным отпусти их грех;
Пусть час не пробил, жди, не уставая,
Пусть лгут лжецы, не снисходи до них;
Умей прощать и не кажись, прощая,
Великодушней и мудрей других.

Отец часто цитировал заключительные строки из “Молитвы о городе” М. Волошина. Она заканчивалась словами: “Пойми... Прости...”. В физике он считал, что понимание нового часто означает просто привыкание к нему. Понять побудительные причины совершенного человеком проступка часто оказывалось, по словам отца, достаточным, чтобы простить его.

Я уже упоминал, что прямой, в лоб, воспитательской работой родители, особенно отец, с нами практически не занимались. По существу только два раза отец разговаривал со мной, обсуждая и осуждая мои поступки. Потому-то я и помню все это так хорошо, хотя с тех пор и прошло более 30 лет.

Однажды, 13-летним мальчишкой, встречая отца с работы, я в его присутствии не счел нужным скрывать своих антипатий к одному человеку, короче говоря - в лицо ему нагрубил. И вот по дороге домой он резко отчитал меня, но не остыл сразу, как это с ним бывало, если речь шла о пустяках. Он говорил: “Истинная интеллигентность должна проявляться в сдержанности. Мы живем в человеческом общежитии и должны проявлять взаимную уступчивость. Ты ошибаешься, если думаешь, что мне нравятся все люди, с которыми я сталкиваюсь, и что я одобряю любой поступок даже близких мне людей, в частности - и твои поступки, раз я редко о них высказываюсь. Если тебе что-то не понравилось, это еще не значит, что непонравившееся - плохо, ты и сам можешь ошибаться. Отвратительны жестокость и предательство - только с ними нужно быть нетерпимым”.

В другой раз подобный разговор произошел весной 1942 г. Ежедневно, когда отец уходил на работу, мать давала ему с собой какую-нибудь еду. Рабочий день у него начинался ранним утром, а возвращался домой он поздно, часов в восемь; полагающийся ему “академический обед” мы брали из столовой домой. По дороге с работы отец, как правило, заходил повидаться со своей матерью. Часто я поджидал его там. В тот вечер он, очевидно, забыв о моем присутствии, достал из портфеля сверток с едой и передал бабушке. Когда мы вышли, я, сдерживая слезы, сказал, что об этом думаю, обвиняя и его, и бабушку. На этот раз отец не рассердился. Он только грустно взглянул на меня и спросил: “А ты бы разве не сделал того же самого для мамы?” - и, проследив за моей реакцией, добавил: “Вот видишь...”.

Для определения некоторых человеческих микрослабостей у нас в семье имелись условные выражения, восходящие к разным забавным случаям.

Так, в конце 40-х годов, во время отдыха на Рижском взморье, родители часто общались с супругами Кравцами. Торичан Павлович был очаровательным человеком и интересным собеседником. Всегда приятно было видеть его высокую, подтянутую фигуру с аккуратным ежиком седых волос, доброжелательное и умное лицо. Приходя в гости к родителям или встречаясь с ними во время вечерних прогулок вдоль залива, он, обменявшись рукопожатием с Яковом Ильичем и целуя руку Сарры Исааковны, неизменно восклицал: “И с каких это пор хорошенькие женщины пудрят себе волосы?” - намекая на ее раннюю седину.

Он был непревзойденным рассказчиком, слушать его было настоящее удовольствие. Френкелям хорошо запомнился также и рассказ его милой жены, Екатерины Михайловны. Речь в нем шла о некоем молодом человеке, который в дореволюционное время ухаживал за подругой Екатерины Михайловны. Однажды он пригласил эту девушку домой, чтобы познакомить со своей семьей. В ожидании торжественного обеда молодые люди прошли в его комнату. Гостья подсела к столу и обратила внимание на большую конторскую книгу. Раскрыв ее на заложенной странице, она прочла последнюю строчку, гласившую: “Булочка слону - 1 коп.”. А как раз за день до этого молодые люди побывали в зоопарке, где и была произведена соответствующая затрата. Эта запись оказалась фатальной для молодого человека: его брак с подругой Екатерины Михайловны не состоялся.

С тех пор, встречаясь с проявлением прижимистости, родители комментировали это сакраментальными словами: “Булочка слону... ”.

Другой эпизод тоже связан с отдыхом в Прибалтике. Отец купил в Риге велосипед и приехал на нем в Майори; им свободно пользовались отдыхающие санатория. Как-то один из них вернулся с прогулки не на велосипеде, а пешком, прихрамывая. Повредил он и велосипед; его отремонтировали и обо всем забыли. Через несколько дней незадачливый велосипедист подошел к столику, за которым обедали родители, и, поздоровавшись, торжественно сказал: “Яков Ильич, я хочу Вас порадовать!”.- “Да?” - приветливая улыбка отца выразила желание разделить эту радость. “У меня больше не болит нога!”. Недоуменное выражение лица Якова Ильича потребовало разъяснений, в результате которых он вспомнил о приключении - и уже не забывал о нем. С тех пор, чтобы охарактеризовать человека, который слишком уж носится со своим здоровьем, отец, иронически-грустно поцокав языком, говорил: “Хочу Вас порадовать”.

В конце 1929 г. родители из деревянного домика на Яшумовом переулке переехали в 1-й профессорский дом Политехнического института. Из окон нашей довоенной квартиры просматривалось двухэтажное здание Физтеха, а выйдя из парадной, можно было увидеть и строгую колоннаду фасада главного здания Политехнического института. Сколько себя помню, всегда связывал с ними отца. О принадлежности же его к ученым знал по названиям нашего дома и Дома ученых в Лесном. Поскольку в разговорах взрослых часто мелькало слово “физика”, знал и о том, что отец - физик. Одно из самых ранних и более или менее содержательных воспоминаний: лет пяти или шести я выразил отцу сожаление, что он не доктор и не писатель, - две профессии, вызывавшие у меня наибольшее уважение. Отец возразил мне: “А ведь как раз и доктор, и писатель!”. Это было бы слишком большим счастьем, чтобы в него поверить, и я каким-то образом высказал свое сомнение,

Разговор наш происходил утром в отцовском кабинете. Его обстановка и сейчас у меня перед глазами: в правом углу, у окна, стоял огромный-преогромный письменный стол и кресло, слева - три шведских книжных шкафа и кушетка. Ближе к двери, у печки (отопление до войны было дровяным), - пюпитр для нот из карельской березы с изящной инкрустацией.

Отец подошел к столу, выдвинул ящик и достал кожаную книжечку, раскрыв которую, я прочел, что Френкель Яков Ильич является доктором, правда (и это слегка меня смутило), каких-то физико-математических наук. Затем он подвел меня к книжному шкафу, достал с одной из полок книгу, потом другую - и на обложке обеих я увидел столь знакомую по медной дощечке на нашей входной двери фамилию и инициалы. Если раньше я гордился отцом, потому что он был добрым и все позволял, - а такое мнение разделяли и. мои однолетки, товарищи по дому, - то теперь это чувство еще более усилилось.

Много позднее отец рассказывал, что обстановку кабинета, которая мне так запомнилась, в том числе и огромный письменный стол, они с матерью купили на гонорар, полученный им за его книгу “Теория относительности” в 1923 г. Покупку пришел посмотреть мой дед по материнской линии. Это был мудрый старик, обладавший феноменальной памятью: он знал наизусть весь талмуд. Дед считал, однако, профессию физика недостаточно престижной и в самые первые годы после замужества дочери полагал, что она могла бы сделать, как говорили в старину, лучшую партию. Покупка кабинета наносила первый серьезный удар по этой концепции. Не желая немедленно одобрить приобретение зятя, дед на прямой вопрос отца, как ему нравится обновка, ответил: “Швецкий стол”. По-русски он говорил правильно, но с сильным акцентом, который в данном случае не без лукавства утрировал. В результате оставалось неясным, что же он имел в виду - шведский, светский или советский стол, а также одобряет ли он покупку или относится к ней скептически. Рассказывая об этом, отец смеялся, как всегда при этом немного откидывая голову.

Реплику своего тестя он считал одной из немногих “трехсмысленностей”, которые ему доводилось слышать.

Не знаю уж почему, но в моем детском сознании еще в 30-е годы сформировался стандартный образ ученого, а особенно физика-теоретика. Это был некий нелепо одетый, смешной, ничего не умеющий чудак. То ли в основу был взят кузен Бенедикт или кто-либо из других жюльверновских героев-естествоиспытателей, то ли это были некоторые из коллег отца, отвечавшие такому стандарту. Вместе с тем, я отдавал себе отчет в том, что отец нисколько ему не соответствует. Прежде всего - чисто внешне: он всегда был безукоризненно одет. Затем - его почерк. Мне почему-то казалось, что неряшливый почерк - синоним таланта и обязателен для ученого. Почерк отца был образцовым. Он как-то рассказал об его происхождении. Мой дед по отцовской линии в начале 900-х годов был конторским служащим. Служебные бумаги, заполненные его аккуратными записями, просто зачаровывали отца и его младшего брата, Володю. Мальчиками они могли часами просиживать за столом, переписывая эти бумаги. В результате и почерк у обоих братьев выработался отменный.

Во втором классе я принес двойку по чистописанию. Меня за нее особенно не ругали (как и в более поздние времена). Но отец заметил, что он по этому предмету неизменно получал пятерки, и не только за то, что писал чисто, а за то, что успевал написать много, чем и покорял своего учителя. А достигалось это тем, что к ручке приделывались на должном расстоянии друг от друга два пера, и в тетради сразу же заполнялись две строчки: производительность труда возрастала вдвое.

Летом, на отдыхе, отец одаривал меня замечательными ружьями, саблями и кинжалами, которые выстругивал из досок. Из можжевельника он делал трости - крепкие и гибкие, украшая их затейливым узором. А как-то в городе, увидев у меня поганенький лук, сказал: “Эх ты, разве же это лук? Луки делают из дуба!”. И обещал мне соорудить такой лук. Я поймал отца на слове и в течение нескольких дней приставал к нему, пока он однажды не пришел с каким-то обручем то ли от пивной, то ли от винной бочки, который очень меня разочаровал. Оказалось, что отец подобрал его на улице, чуть ли не из лужи. В ближайший выходной день обруч был отмыт, укорочен и обструган; на его краях отец сделал аккуратные зарубки для тетивы, а посередине - ложбинку для стрелы, стрелы настоящей, с оперением на одном конце и с металлическим наконечником на другом. Лук замечательно стрелял - далеко и, в руках отца, очень метко.

Столь же искусно отец мастерил и воздушные змеи, которые в ветреную погоду мы запускали с ватагой моих приятелей. Особенно увлекательной была процедура посылки “телеграмм” - листочков бумаги, накалывавшихся на бечевку и устремлявшихся, повинуясь аэродинамическим законам, к парящему высоко в небе змею!

В еще большей степени вызывали мое преклонение отцовские занятия живописью и музыкой. Праздного ничегонеделания - кейфа - он не признавал, и отдыхающим я неизменно помню его или на прогулках, или за мольбертом, или, наконец, за пюпитром. Во время летних вылазок за грибами в прилужские леса отец, часто сопровождавший нас, не принимал участия в этой мирной охоте, а просто гулял по лесу, посвистывая и снисходительно радуясь тому энтузиазму, с которым мы наполнялп лукошки. Вообще, насколько могу судить, он не был азартен; в частности, никогда не принимал участия в карточных играх типа “девятки” или рафинированного винта, которыми на отдыхе в санатории “Железо” (под Лугой) увлекались его друзья и семья в дождливые вечера. Он пристраивался в этих случаях в сторонке, раскрывал альбом и запечатлевал играющих, затрачивая минут двадцать-полчаса па каждый такой рисунок.

Существенно более длительной была работа, когда отец писал маслом. Портрет “испекался” (отцовское выражение) в три-четыре сеанса продолжительностью по полтора-два часа каждый: столько, сколько могла выдержать натура, которую отец развлекал разговором. Чаще всего он рисовал своих домашних. Со многими портретами был связан тот или иной эпизод.

Брата и меня он нарисовал пастелью примерно в 1936 г. В канун какого-то праздника в доме была предпринята генеральная уборка. Мать поручила нашей домработнице, Дарии Николаевне, протереть висевшие в столовой портреты. Потом она жаловалась матери: “Сарра Исааковна, уж как я с мальчиковыми портретами замучилась - вытирала-вытирала, а из них все пыль столбом”.

В 1936 г. наша семья жила летом в Прохоровке, под Киевом. Среди подсобных работников дома отдыха был колоритный “дид Данила”, сторож бахчи. Его многодневная щетина, спутанные волосы, видавшая виды майка и удивительно добродушное лицо привлекали внимание отца. Он уговорил деда позировать. В назначенный день и час в комнату родителей вплыло облако тройного одеколона, а вместе с ним - дед Данила. Он был гладко выбрит, причесан, в новой синей майке. Потеряв свой прежний и привычный колорит, он обрел новый - таким и запечатлел его отец на фоне буйной зелени, которая обступала нашу террасу.

Очень выразительна серия портретов 1939 г., когда на лето мы выезжали в деревню Олешно Лужского района. * Тут отец развил художественную деятельность. Особенно удались ему трое стариков - их портреты заняли место на стенах нашей квартиры в обществе Дирака, Маршака, Гурвича и др.

* Эта деревня была родиной Марии Николаевны Николаевой и упоминавшейся выше Дарии Николаевны Сергеевой - двух сестер, которые связали свою жизнь с семьей Френкелей и прожили в ней более трех десятилетий, до самой своей смерти.
“Я помню, как рисовал меня Ваш отец, - улыбаясь, рассказывал в июле 1973 г. Дирак. - Мне ужасно хотелось спать, и он предпринимал героические усилия, рассказывая мне всякие истории”.

Весной 1949 г. отец обратился ко мне с просьбой подобрать ему какую-нибудь колоритную модель. Я остановил свой выбор на маркере из биллиардной Дома ученых в Лесном, Иване Ивановиче. Вечером состоялись смотрины: отец зашел за мною в биллиардную (Дом ученых располагался против нашей квартиры во 2-м профессорском корпусе Политехнического института), познакомился с Иваном Ивановичем и, как бы случайно, договорился о позировании. В течение месяца по воскресеньям Иван Иванович приходил к нам домой и усаживался в кресле посередине гостиной. Сеанс продолжался 2-3 часа. Портрет получился, по-моему, очень хорошим. С холста на вас смотрит видавший виды человек. А профессия Ивана Ивановича действительно сделала его знатоком человеческих характеров, превосходно, раскрывавшихся вокруг зеленого стола. Отец был очень доволен рассказами Ивана Ивановича, а тот проникся к нему чувством глубочайшего уважения, отблеск которого падал потом и на меня.

Последняя из запомнившихся мне историй. Отец написал маслом удачный портрет своего коллеги. Обычно он не дарил своих работ, а на этот раз уступил просьбам, поинтересовавшись, почему они столь настойчивы. “Уж очень я у Вас, Яков Ильич, на лакея получился похожим, - последовал ответ. - Не хочется в таком виде представляться на всеобщее обозрение”.

По роду своей деятельности отец встречался с довольно однородным по образованию и культуре и не слишком обширным кругом людей. Как-то он написал проф. Э. Хиллу, что ему предстоит поехать в дом отдыха для ученых, но что он настолько устал от непрерывных дискуссий последних недель, что нуждается, скорее, в отдыхе от ученых. Он охотно вступал в разговоры с разными людьми, с которыми его сталкивали обстоятельства и случай. Недаром ему пришлось по вкусу высказывание Пушкина (переданное А.О. Смирновой-Россет): “Я такого мнения, что на свете дураков нет. У всякого свой ум, мне не скучно ни с кем, начиная от будочника и до царя”.*

* Гессен С. и Модзалевский Л. Разговоры Пушкина. М., 1929, с. 166.
Яков Ильич любил оказываться в необычной обстановке; обеды в кафе предпочитал торжественному сидению в ресторанах. Помню, когда весной 1951 г. мы проезжали по улице Некрасова, он из окна машины заметил вход в пивнушку и попросил шофера остановиться. “Зачем?” - спросила мать. - “Очень хочется пить”. - “Так мы же через четверть часа будем дома”. - “Нет, я хочу сейчас выпить пива”. Минут через пять, довольный и улыбающийся, он вышел из подвальчика. “Ну, как?” - поинтересовалась мать. - “Замечательно!” . - “И ты будешь меня уверять, что пиво тебе понравилось? Ведь ты же не любишь его!”. - “Правильно, но это - такая дрянь, что прекрасно утоляет жажду: после него вообще не хочется пить!”.

Мне хочется упомянуть здесь об одном устойчивом знакомстве и своеобразной дружбе между отцом и Иваном Петровичем Мироновым, милейшим и умнейшим человеком, парикмахером, работавшим в Лесном. В довоенные годы раз в две-три недели, по выходным дням, Иван Петрович появлялся в нашей квартире со своим неизменным черным чемоданчиком, наполненным притягательно красивыми инструментами, стриг всех членов семьи, а отцу еще и правил его опасную бритву. В течение часа в квартире щебетали ножницы и шла веселая беседа Ивана Петровича со всеми нами. “Обслуживание” Якова Ильича занимало наибольшее время, и оба хорошо понимали причину этого, хотя в ней и не признавались: им было интересно поговорить друг с другом. Однажды отец лукаво спросил: “Что ж это Вы, Иван Петрович, меня дольше всех стрижете? У меня ведь и стричь-то нечего?” - “Вот именно, Яков Ильич. Стригу-то я быстро, но сначала долго ищу что же подстригать”.

Если отец работал, он не любил, чтобы в его кабинете кто-нибудь был; с раннего детства нас приучили к этому, и мы - брат и я, - несмотря на присущую этим годам резвость, никогда не мешали отцу. Из его комнаты уносили телефон, звонки к нему просили перенести на более позднее время: все делалось для того, чтобы создать небходимую тишину. В противном случае, вечером ли, в воскресный ли день, отец уходил в свой кабинет в ФТИ.

Но, решив помузицировать, он не возражал против моего присутствия, а потом даже стал приглашать меня к себе. Отец отбирал большую стопку нот, устанавливал первую тетрадь на выдвижную дверцу полки шведского книжного шкафа и начинал играть. В трудных местах, которые приходилось специально разучивать и шлифовать, он играл, немного выпячивая губы и посапывая, иногда отбивая такт правой ногой. В отцовской нотной библиотеке были собраны скрипичные концерты Баха, Вивальди, Тартини, Моцарта, Бетховена, Мендельсона, Чайковского, Глазунова, сонаты для скрипки и фортепиано - сонаты Грига и Бетховена он часто играл со своим братом, Владимиром Ильичем, а осенью 1950 г.- с Николаем Николаевичем Давиденковым. Было много пьес для скрипки соло (Дворжака, Сарасате, Венявского, Крейслера, Альбениса, Прокофьева) и переложения для скрипки - от фортепианных произведений Шопена до опер русских и зарубежных композиторов. Отец особенно любил переложения опер Римского-Корсакова, в первую очередь “Золотого петушка”. Одну из мелодий этой оперы братья Френкели использовали в качестве условного сигнала. Насвистывая ее, они давали знать о своем приближении к дому или вызывали друг струга.

У Якова Ильича было, что называется, железное здоровье. Ни разу я не видел его лежачим больным. Грипп, ангина и другие болезни, которые с должной периодичностью навещали наш дом, его не затрагивали - он ими не заболевал или, быть может, переносил на ногах. Однако он довольно часто мучился с голосом - от постоянного и длительного чтения лекций голос садился, иногда до шепота. Особенно его смущало, если такая напасть случалась перед каким-нибудь ответственным выступлением или перед лекционным турне в другой город. Отец доставал ингаляторы или пользовался народными средствами: дышал паром свежесваренной картошки.

Вскоре после войны отца вызвали в военкомат, для того чтобы снять, его с учета. Он прошел медицинскую комиссию, которая определила у него гипертоническую болезнь. Врачи - и, прежде всего, брат отца, Владимир Ильич Френкель, врач-невропатолог - предложили ему снизить обычный темп работы. Но внешне поначалу ничего не изменилось: по-прежнему отец рано уходил на работу, после обеда и пятиминутного сна (тут у него срабатывали “биологические часы” - он говорил, что стоит ему хоть немного увеличить дозу послеобеденного отдыха, как он оказывается выбитым из колеи) снова отправлялся в институт, чтобы вернуться домой незадолго до ужина. А после ужина опять удалялся в свой кабинет и занимался полтора-два часа: ложились спать у нас поздно, после двенадцати.

Теперь, однако, отец стал использовать для отдыха оба полагающихся ему месяца, проводя их на Рижском взморье, под Москвой, в Крыму или на Кавказе. Утренние часы, примерно до обеда, он все же продолжал работать. Каждое послевоенное лето это была книга: 1946 г. - “Освобождение внутриатомной энергии”, 1947 г. - “Введение в теорию металлов”, 1948 г. - “Теория явлений атмосферного электричества” и т.д. С 1946 по 1951 г. вышло шесть книг, причем большая часть каждой из них была написана летом. Отец работал по принципу: “пиши, покуда пишется”, прекращая свои занятия из нежелания писать “вялым пером”, как он заметил в одном из своих послевоенных писем.

Тогда наступала пора отдыха. Обычно мы шли на пляж, если тому благоприятствовала погода. По дороге или уже на пляже отец обрастал группой знакомых, так что в мелкие воды Рижского залива входили довольно многочисленной толпой. Сохранилась фотография, на которой отец запечатлен на скамейке, приготовляющимся к купанию. На оборотной стороне шутливые стихи Николая Николаевича Миролюбова - видного электротехника, одного из первых учеников отца:
 

Се вылезает из штанов
Гроза физических основ,
Решимости отважной полный
В морские погрузиться волны.

Морские купания разнообразились речными - в Лиелупе. Отец очень любил грести, и на речные пляжи мы ездили на лодке. Ну, а в дождливую погоду, как об этом уже упоминалось, он брался за карандаш, кисть или смычок.

Однако, к концу 40-х годов летний отдых оказывался недостаточным - уже в ноябре-декабре давление, несмотря на прием лекарств, повышалось. Здоровье отца заметно ухудшалось, хотя это и не носило катастрофического характера. Реальная угроза возникла после лета 1951 г. Уже в октябре отец прервал чтение лекций и работу в ФТИ и первый раз в жизни взял бюллетень. Потом вместе с матерью они поехали в дом отдыха, располагавшийся на берегу Финского залива. Отец в течение полутора месяцев по предписанию врачей практически не брался за работу. Он много - как, пожалуй, никогда - читал; именно в это время с наслаждением прочел “Сагу о Форсайтах”. По нескольку ча.сов он проводил на воздухе, но радиус его прогулок был очень ограничен, так как еще в сентябре, неудачно спрыгнув с автобуса, он сильно повредил себе ногу - после этого ходил прихрамывая, опираясь на палку.

Как-то мать сказала мне, что чтение не всегда отвлекает отца. Он принимается за работу, а она не ладится - и это его безмерно угнетает.

Воспользовавшись подходящим моментом, я сказал ему: “Ты так много видел, с такими интересными людьми встречался. Почему бы тебе об этом не написать? Здесь тебе так спокойно, никто не мешает”. - “Что же ты мне предлагаешь, - с неожиданным раздражением ответил он, - мемуары писать, что ли? Нет - уволь! Это все равно, что раздеваться в присутствии посторонних”.

Ответ отца меня очень удивил. Много позже в отцовском письме к матери я нашел такую строчку: “я стесняюсь излагать свои чувства на бумаге”, - которая в чем-то прояснила его реакцию на мое предложение, хотя и сейчас я не до конца ее понимаю. Я не забывал об ответе отца, когда писал книгу о нем, да и сейчас это воспоминание заставляет меня с особенной тщательностью отбирать удержанные памятью события, сцены, реплики.

Как ни старались все мы отогнать мысль о неизбежном, она закрадывалась в сознание. Думал ли об этом сам отец? С нами, своими детьми, он во всяком случае никогда об этом не заговаривал. Когда-то восьмилетним мальчиком, я поделился с отцом одолевавшим меня в то время страхом смерти, столь сильным, по-моему, у маленьких детей. Я задал ему вопрос о том, как можно жить, особенно в старости, не думая об этом непрерывно. Отчетливо помню его ответ: “С мыслью о смерти с возрастом примиряются, а примирившись, перестают о ней много думать”.

Родители вернулись в Ленинград в конце 1951 г. Николай Николаевич Давиденков попросил своего брата, известного невропатолога академика С.Н. Давиденкова, проконсультировать отца. Осмотрев его, акад. Давиденков, улучив минуту, сказал матери: “Пусть Яков Ильич немедленно возвращается к привычной обстановке, начинает работать, не удерживайте его, а наоборот - подталкивайте. В этом его спасение”.

Отец возобновил работу в ФТИ. Помню, уже в январе 1952 г., придя домой, он рассказал, что зашел днем на семинар, на котором молодые сотрудники теоретического отдела разбирали новые работы по квантовой электродинамике. Он довольно критически отозвался о прослушанном реферативном докладе и добавил: “Надо мне, наконец, разобраться во всем этом”. На следующий день он вернулся со свежим номером “Physical Review”.

Мы все буквально на цыпочках ходили, когда он прошел в кабинет, сказав, что хочет позаниматься. Примерно часом позднее мать попросила меня взглянуть, не прилег ли он. Я тихо открыл дверь кабинета. Отец сидел за столом, облокотившись на него обеими руками; большой палец правой руки - под мочкой уха, ладонь подпирала щеку, а расставленные веером пальцы - высокий лоб. Лицо, как всегда, когда он работал, нахмуренное, нижняя губа чуть поджата. Я тихо притворил дверь, чтобы на мешать ему заниматься.

В нашей семье сохранилось письмо, которое оставил своим родным - жене, сыновьям, невесткам - отец Якова Ильича, Илья Абрамович. Он написал его в 1931 г., после перенесенного небольшого кровоизлияния в мозг. Уже после смерти деда, в июле 1938 г., письмо было передано сыновьям. Это глубоко человеческий документ, отразивший высокие душевные качества деда. На всю жизнь я запомнил последние фразы этого письма: “Если б оказалось, что есть некто, кого именуют богом, - я был бы перед ним вашим адвокатом. Увы, его нет и блеснуть красноречием мне не придется...”.

Может быть, именно из-за этого письма мать долгое время надеялась найти такое же прощальное письмо-напутствие от отца, но тщетно. Хочется думать, что он отгонял от себя мрачные мысли о смерти, следуя старому принципу, согласно которому мудрость заключается в думах о жизни.

Мать как-то потом припомнила один эпизод, относившийся ко времени ее поездки вместе с отцом в Париж весной 1926 г. Вместе с супругами Капицами и Семеновыми они решили провести вечер в хорошем ресторане. Заняли там отдельный столик, красиво сервированный и освещенный свечами. Все были молоды: мужчинам было за тридцать, а женщинам - на 5-7 лет меньше. Кому-то пришла в голову шальная мысль: поставить свечи против приборов мужчин, а затем всем троим, отойдя на некоторое расстояние, попытаться общими усилиями задуть их. Чья первая погаснет, тот умрет первым, - эксперимент, вполне простительный слегка захмелевшим молодым людям. Первой погасла свеча, стоявшая против отцовского прибора. “Ну, Яшка, значит, ты и будешь жить дольше всех нас”; об этом эпизоде больше не вспоминали. По случайному совпадению отец умер первым.

В 20-30-е годы отец читал лекции в Политехническом институте сравнительно небольшим группам, но в конце 40-х годов положение в корне изменилось. В 1949 г. на третий курс перешли студенты первого большого послевоенного набора (1946 г.). Поток насчитывал около полутора сот человек. Прямой контакт со слушателями был практически невозможен, и суждения о студентах отец мог получить только на экзаменах.

Я поступил на физико-механический факультет в 1947 г. и начал слушать лекции отца с осени 1949 г. Общий курс теоретической физики, читавшийся студентам физических специальностей, состоял из электродинамики, квантовой механики и статистической физики.

Для подавляющего числа студентов лекции Якова Ильича, особенно на первых порах и особенно по электродинамике, были трудными. Это были первые специальные предметы после сравнительно простых - по общему курсу физики, химии, математике, теоретической механике и сопротивлению материалов. Электродинамику отец начал с изложения векторного и тензорного анализа (составлявших введение к 1-му тому его книги), совершенно своеобразного и непохожего на то, что нам очень вскользь читали. Надо сказать, что в двухсеместровом курсе теоретической механики дальше векторной алгебры мы, вообще, не продвинулись. Лекции, читавшиеся нам пожилым и усталым профессором, были утомительно скучными, и студенты не всегда удосуживались скрывать это. Однажды лектор обратился к аудитории с такой взявшей за сердце просьбой: “Я знаю, что вам все это скучно слушать. Но вы подумайте обо мне - как же скучно мне, если я читаю этот курс, наверное, уже двадцатый раз! Пожалуйста, можете не ходить на лекции, это не скажется на моем к вам отношении во время экзамена, но уж если вы здесь, то сидите тихо”. Он говорил все это с такой болью, что мы присмирели и дослушали курс поредевшими, но молчаливыми рядами.

На этих лекциях профессор не пользовался никакими векторными дифференциальными операциями; кое-что, впрочем, мы знали о них из курса математики. Яков Ильич, получив от нас неуверенно-утвердительный ответ на вопрос, имеем ли мы понятие об этих операциях, кратко напомнил нам о них; затем он быстро продемонстрировал символический метод вычисления двойных дифференциальных операций (вторых производных). Все эти, по существу, новые для нас вещи сразу же стали использоваться при непосредственном изложении предмета. Электродинамика излагалась необычно. В основу рассмотрения было вначале положено представление не об изолированном заряде, а о диполе (в соответствии с постулированным законом сохранения полного электрического заряда). Яков Ильич даже не вводил представления о магнитных зарядах; последовательно проводил аналогию между полем диполя и полем элементарного контура с током, что он называл “принципом эквивалентности”. * Такой подход действительно был сопряжен с трудностями в усвоении. К этому следует добавить то поначалу не учтенное Яковом Ильичем обстоятельство, что по сравнению с довоенным временем существенно понизился средний уровень знаний студентов. Тому были объективные причины: плохая подготовка в школах в тяжких условиях войны или большой перерыв в занятиях у фронтовиков.

* В самом начале 20-х годов, еще до написания курса “Электродинамики”, соответствующие идеи Яков Ильич развил и опубликовал в оригинальных статьях.
Отец стал тщательнее готовиться к лекциям, чтобы избежать “издержек производства”, о которых с такой теплотой вспоминают довоенные его студенты: он не считал возможным экспериментировать перед лицом столь общирной аудитории. Сохранились тетради, на которых он набрасывал и план, и узловые пункты каждой лекции. Я запомнил брошенную им в 1948 г. фразу: “Сегодня я совсем по-новому доказал теорему Лиувилля; все же жаль, что никто из студентов не сможет оценить изящность вывода”.

Очевидно, большая работа по подготовке к лекциям, продумыванию курсов в целом, да и само повторное их чтение послужили стимулом для решения о переиздании “Электродинамики” и “Волновой механики”, тем более что обе книги давно стали библиографической редкостью.

Несмотря на то что отец стремился сделать содержание своих лекций более понятным и доступным, многие студенты их не усваивали и жаловались на трудности. Обвинять их в этом нельзя - это не вина, а беда. Отец болезненно воспринимал именно факт непонимания (а не жалобы), но полагал, что студентам следует больше работать над материалом. И еще он очень много, хотя и безрезультатно, хлопотал об организации упражнений по читавшимся предметам. Осуществить это было трудно из-за отсутствия в то время квалифицированных преподавательских кадров. Трудности усугублялись еще и тем, что курс “Электродинамики” (как и другие курсы) был издан в начале 30-х годов и библиотека Политехнического института не могла обеспечить книгами всех желающих.

Я помню, как ко мне после особенно трудных лекций несколько раз подходили мои однокурсники и спрашивали, неужели я их понимаю. Но я находился, естественно, в особом положении. Во-первых, у меня была “Электродинамика”, а главное - я мог спросить о том, что оставалось непонятным, тем более что отец и сам всегда интересовался, как прошла лекция, не была ли она непонятна и что из рассказанного усваивалось наиболее трудно. Когда я говорил о том, в чем было трудно разобраться, отец обычно удивлялся: “Ну, да ведь это все очень просто. Пойдем, я тебе все объясню”. Мы переходили в его кабинет, я устраивался рядом с ним у большого письменного стола, а он садился в вертящееся кресло с откидной спинкой и, взяв лист бумаги, пояснял мне неясные места. Молчаливыми свидетелями этих объяснений были Эйнштейн и Ланжевен, фотографии которых, подаренные ими отцу, висели на стене над его большим письменным столом.

Здесь я должен заметить, что долготерпением отец во время этих объяснений не отличался и если я плохо соображал и воспринимал рассказываемое, то он довольно быстро раздражался, отчего я начинал соображать еще хуже, - система шла, что называется, “в разнос”. Отец всегда обращал мое внимание на основные положения и разъяснял их, а тратить время на вывод, на формальный переход от одного выражения к другому не хотел: “Алгебра меня не интересует, да и ты не трать на нее времени”.

Однажды, когда я еще только начал заниматься на первом курсе, он, увидев меня за решением какой-то задачи по динамике точки, поинтересовался ее содержанием. Я изложил его и рассказал, как ее решил, но ему ход решения очень не понравился: “Давай я тебе покажу, как это надо делать”. К сожалению, я не помню ни саму задачу, ни то, как я ее решал. Но помню, что отец предложил воспользоваться законом сохранения момента количества движения - при таких условиях, по его словам, искомый результат получится мгновенно. На это я возразил, что поскольку на лекциях мы еще до этого закона не добрались, то, очевидно, и решать задачу следует иначе. “Ну, хорошо, - сказал отец, - а для меня ты сейчас ее реши с помощью этого закона”. - “Но мы же еще его не проходили”, - произнес я классическую фразу школяров. - “Так выведи его! Что же ты сидишь?! Давай, выводи!”. Помолчав, совершенно подавленный, я сказал: “Не могу”. - “Почему не можешь? Ньютон же мог!”.

Это “Ньютон же мог!” служило потом источником многих шуток, фигурировало в домашних шарадах.

Однако сказать, что отец сильно на меня рассердился, - при всем его минутном раздражении, нельзя; он очень быстро отошел. Когда же через полчаса, за ужином, отвечая на вопрос матери, по какому это поводу из кабинета доносились воинственные клики, я рассказывал и показывал все в лицах, он добродушно смеялся вместе со всеми.

Незадолго до наступления зимней сессии я начал подготавливать конспект по электродинамике, без которого, как и в предыдущие годы, отец экзамена не принимал. Он интересовался, как у меня идут дела, и снова в трудных местах я обращался к нему за разъяснениями. На консультации, которые он давал в институте, я не ходил. Спрашивал отец и о том, как идет подготовка у моих товарищей. Я как-то рассказал ходивший по курсу анекдот о том, что недавно к одному из наших студентов зашел приятель и полюбопытствовал, много ли он успел пройти. “А вон посмотри - в книге я заложил спичкой место, до которого добрался”. Приятель взял “Электродинамику” - спичка выпала. “Ах, черт подери, - горестно воскликнул студент, - придется учить с начала!”. Шутка не позабавила, а огорчила отца.

Меня беспокоила еще и внешняя сторона предстоящей процедуры. Может быть, лучше сдавать кому-нибудь из сотрудников отца, которых он привлекал себе на помощь для приема экзаменов? Этот вариант отец отверг. Он сказал, что я должен сдать экзамен отлично, а получение такой отметки у ассистента может только усугубить мои опасения, раз я боюсь, что эту отметку сочтут завышенной. “Нет, - закончил он, - принимать экзамен у тебя буду я”. - “А где?” - это был второй беспокоивший меня вопрос. - “Как где? Дома, конечно. Не в институте же! Зачем тебе ломать комедию?”.

И вот настал предъэкзаменационный вечер. Перед ужином я зашел в отцовский кабинет со своим конспектом. Он начал его перелистывать, поругал за то, что я воспроизвел некоторые из выкладок. “Что бы тебя спросить? Ну-ка, расскажи, что это за формула и откуда она получается?”. Я ответил. Он задал довольно простой вопрос, потом другой. “Пожалуй, достаточно. Давай свою зачетку”. - “Ты бы спросил меня что-нибудь потруднее?” - попросил я. - “А что тебе кажется самым трудным?”. Не помню, что это было, но я назвал наиболее тяжело дававшийся мне раздел. “Так ведь мы же это с тобой третьего дня специально разбирали. Ты ведь все понял?” - “Все”. - “Так зачем же я тебя буду спрашивать? Нет, достаточно”.

Примерно так же было и на последующих экзаменах. Один раз он торопился и, посмотрев конспект, спросил, все ли я хорошо усвоил. “По-моему, да”, - ответил я. “Ну, тогда давай свою зачетку”.

При всем том, что я, конечно, знал об его доверчивости, такое ее проявление меня не только тронуло, но и смутило. “Но ведь я могу сказать тебе неправду!”. - “Что за чепуха, не будешь же ты меня обманывать!”.

И еще один эпизод. Вечером я начал сдавать экзамен по курсу статистической физики. Он мне нравился более всех его других. На этот раз отец довольно медленно, с частыми остановками, двигался по моему конспекту. И вдруг к родителям неожиданно нагрянули гости, наш экзамен был прерван. Мы договорились с отцом, что он “доспрашивает” меня утром. А когда утром я проснулся, то обнаружил его записку, Он написал, что не захотел меня будить, выразил уверенность, что “недоспрошенную” часть курса я знаю “так же хорошо (отлично!), как и предыдущую”, а потому он выставил мне пятерку. “Можешь почивать на лаврах, - заканчивал отец, - но обязательно побрейся!”. Эту записку я бережно храню.

Однокурсники мои тоже получали, как правило, хорошие отметки. Всякий раз, возвращаясь с экзамена, отец доставал записную книжку, в которую заносил фамилии наиболее хорошо отвечавших ему студентов и комментировал их ответ. Надо сказать, что это были, как правило, студенты с уже установившейся репутацией очень способных. Из их числа он предполагал выбрать себе дипломантов - как делал это прежде.

В отце мы, его домашние, всегда отмечали удивительно противоречивые черты. Казалось бы, у него - художника - должна была быть особо хорошая память на лица. В определенной степени так оно и было: он мог на память нарисовать кого-либо из знакомых. В альбоме середины 30-х годов сохранилась серия таких зарисовок, которыми он однажды развлекал нас. Но часто, когда мы вместе гуляли, он, встретившись с кем-либо, отвечал на поклон (иногда даже обменивался несколькими фразами), а потом спрашивал: “Ты не знаешь, кто это?”. Такому случаю, правда, можно дать простое объяснение - отца в лицо знали очень многие, он же мог и не обратить внимание на внешность более или менее случайно встреченного им человека. Но вот другой пример.

В 1947-1949 гг. у нас дома регулярно бывали товарищи моего брата; часто они оставались ужинать - таким образом, были знакомы с родителями. Отец всех их знал по именам.

Как-то он сказал мне: “У меня появился очень приятный и толковый дипломант. Он будет заниматься физикой скрытого фотографического изображения. Может быть, ты с ним знаком?”. Он полез за записной книжкой, полистал ее и сказал: “Вот, нашел”, - и назвал имя и фамилию одного из друзей брата. Конечно, я знал его; знал его и отец, о чем я ему и сообщил: “Это же Сережин товарищ, Леля. Ты часто встречаешься с ним у нас за ужином”. “Нет, - возразил отец, - вот же у меня написано: „Лев"”.

Когда мы встретились с Лелей, я спросил у него, в чем дело. Оказалось, что из скромности он решил прийти к отцу официально, чтобы обеспечить к себе беспристрастное, не смягченное личным знакомством отношение. Для этого он даже устроил маленький маскарад: надел очки, которых обычно не носил. Этого оказалось достаточным, чтобы “провести” отца.

У отца была превосходная профессиональная память - коллеги говорили, что, раз прочитав статью, он ее, как правило, не забывал. Вместе с тем рассказывали и другое. Однажды он пришел на семинар, где студенты делали доклады по различным работам, комментируемые преподавателем. Яков Ильич несколько запоздал к началу одного реферата, а после окончания выступления сказал: “Не знаю, чью это Вы работу рассказывали, но она вызывает у меня некоторые возражения”. Он изложил их, а потом, к своему удивлению и всеобщему удовольствию, узнал, что реферировалась его собственная статья. И дело было здесь отнюдь не в том, что при изложении ее она была до неузнаваемости искажена: напротив, рассказана она была вполне правильно.

Случалось, что родители в нашем присутствии обсуждали финансовые дела. Обсуждение обычно сводилось к тому, что составлялся список лиц, нуждавшихся в экстраординарной помощи (на постоянном, иждивении отца находилось довольно много его родственников, родственников матери, престарелых близких знакомых).

Летом 1947 г. отец получил Государственную премию 1 степени, а, в октябре этого же года была проведена реформа: старые деньги обменивались на новые в масштабе 10:1. Я припоминаю, как кто-то из знакомых заметил отцу, что лучше бы эту премию получить в 1948 г. Яков Ильич беспечно махнул рукой, сказав: “Это не имеет значения: мы успели почти все истратить и раздать”. Действительно, усилиями отца и матери роздана была большая часть этой премии. Я помню только две покупки, сделанные для дома: превосходный рояль и... очень хорошую паркеровскую ручку. Из мира вещей отец любил, пожалуй, только авторучки. Всю жизнь ему приходилось много писать, и он ценил хорошее перо. А так как он очень часто их терял, то предоставлял своим близким приятную возможность столь же часто делать по-настоящему нужные и нравившиеся ему подарки. Кстати, эту паркеровскую ручку он умудрился потерять почти сразу же.

Другой пример - тоже из послевоенной жизни. Однажды матери позвонила кассирша из института, хорошо ее знавшая. Она сообщила, что Якову Ильичу выписана большая премия, и просила мать зайти за ней, аргументировав это так: “А то ведь Яков Ильич не донесет ее до дома, а все раздаст по дороге”.

Я бы мог долго рассказывать, как легко и по-доброму мои родители помогали нуждающимся.

Чем природа не наградила Якова Ильича - так это даром дипломата. В повседневной жизни он был на редкость непосредственным, в разговорах никогда не обходил подводных камней, забывая об их существовании. Редко мы имеем возможность говорить, совершенно не учитывая существования для каждой конкретной ситуации разнообразных “принципов запрета”. Яков Ильич, по-моему, никогда не обижался, если кто-нибудь из знакомых, друзей, близких высказывал мнение, противоречившее тому, что утверждал он, или попросту его критиковал. Поэтому и сам он говорил в лицо своим собеседникам все, что думал, порой даже не замечая их реакции. Он не учитывал и того, что среди них могут оказаться люди, способные во вред ему использовать какое-то его высказывание. Он соглашается, бывало, что действительно проявил некоторое легкомыслие, даже поцокает языком, досадуя на себя. Случалось, мать пыталась подправить дело в самый момент разговора. Увидев, что отец не замечает ее пристальных и красноречивых взоров, она наступала ему на ногу, если беседы происходили за столом. Иногда этот маневр не оставался незамеченным и достигал цели. Но дома нам приходилось наблюдать и такие сцены: отец начинал заглядывать под стол - не забрался ли туда наш спаниель Амик и не он ли там хозяйничает. Или же - еще того хуже - он говорил матери: “Ты не беспокойся и не наступай мне на ногу. Я знаю, с кем я разговариваю, и мне нечего опасаться”.

Другое противоречие, которое всех нас удивляло, - это полное отсутствие хозяйственных способностей в сочетании с редкой энергией. Кто-то из друзей Якова Ильича называл его “наивно пробивным человеком”. Когда 23 августа 1941 г. мы уезжали из Ленинграда, отец дал в Казань, где уже разместилась большая часть сотрудников ФТИ, телеграмму с просьбой подыскать для его семьи две квартиры: трехкомнатную для нас и двухкомнатную для бабушек - его матери, тетки и тещи, ехавших с нами. Эту телеграмму, как нам рассказывали потом, повесили на доску объявлений ФТИ, чтобы позабавить сотрудников очередным проявлением френкелевской наивности. В Казани, наводненной эвакуированными, царил ужасный жилищный кризис: проблемой было найти в этих условиях даже комнату. По приезде мы поселились в общежитии, разместившись в комнате с еще одной семьей. Но вот прошло не более двух недель, и отец сумел отыскать две комнаты для нас и по соседству с нами - комнату для бабушек. Все просто диву дивились.

В критические моменты он умел находить выход из тяжелых положений. Зима 1941/42 г. была в Казани лютой, температура доходила до -52°, а дров не было, ценились они на вес золота, да и за деньги достать их было просто невозможно. Температура в комнатах не поднималась выше 6-8°. В один из зимних дней отец с утра отправился в порт на поиски дров, вооружившись мало что стоившим ордером на них. Зимнего пальто у него не было, он ходил в легком осеннем пальто, в какой-то чудовищной, по счастливому случаю добытой ушанке; шарф надевался в особо холодные дни поверх пальто и закрывал подбородок и рот. Через несколько часов он, замерзший, но очень довольный, вернулся домой. “Все в порядке, - сказал отец, - сегодня вечером нам привезут машину березовых дров”. В подтверждение обоснованности этой уверенности он добавил: “Я уже и деньги за них заплатил”.

Когда мать узнала, что и деньги, и ордер отец передал какому-то пожилому человеку (“симпатичному парню”), обещавшему за соответствующее вознаграждение взять на себя все хлопоты, она отнюдь не разделила отцовский энтузиазм. Я очень хорошо помню этот вечер, когда мы ждали, да так и не дождались машины. В ответ на упреки матери, обвинявшей его в доверчивости и легкомыслии, отец недоуменно пожимал плечами, апеллируя к тому впечатлению, которое произвел на него новый знакомый. Наибольшее значение он придавал его горестному рассказу о сыне, пропавшем без вести на фронте, и о семье, оставшейся на оккупированной немцами территории. Отец был очень подавлен: тут была, конечно, не только досада человека, обманувшегося в своей оценке, но и понимание тех трудностей, которые возникали от потери ордера и денег.

Зато какими же были его радость и торжество, когда рано утром мы увидели подъехавшую к нашему дому машину, из которой вылез вчерашний его знакомый. Общими усилиями дрова были выгружены, а потом отец силой затащил нашего благодетеля домой, к завтраку.

Многое из того, что когда-то казалось мне примерами проявления отцовской предприимчивости, в действительности было простым следствием его широкой известности, благодаря чему мы буквально за четверть часа до начала спектакля могли попасть на любую премьеру или в концерт; она же помогала ему прямо с вокзала уехать в Москву в первые послевоенные годы, когда так трудно было с покупкой билетов. Но как только дело касается конкретных воспоминаний, выясняется, что в памяти отложился почему-то случай, когда “всемогущество” Якова Ильича не сработало. Мне было 11 лет, когда началась война. В этом возрасте особенно много читают, а в условиях эвакуации в Казани достать книги было трудно - у знакомых, так же как и у нас, их просто не было. Однажды отец захватил меня с собой в университетскую библиотеку и предложил выбрать себе что-нибудь по вкусу. Он спросил, что бы мне хотелось почитать. “Дюма!” - ответил я. Отец достал в картотеке соответствующую полочку, нашел Дюма и показал мне, как надо заполнять требования, а сам занялся выпиской нужной ему физической литературы. Я, помнится, совершенно обалдел, увидев, как богато представлен Дюма в этой библиотеке, - много лучше, чем в той, куда я был записан в Ленинграде. С заполненными требованиями отец подошел к библиотекарше - суровой пожилой женщине с седыми волосами, в старомодном пенсне с дужкой. Она отобрала несколько требований, а все мои вернула отцу: “Эти книги не выдаются на дом”, - сказала она. Отец спросил: “Ну, а, может быть, Вы все же сделаете исключение?”. - “ Нет, - ответила библиотекарша, - таков закон”.

От столь бесповоротно высказанной непреклонности отец даже растерялся и махнул рукой на дальнейшие уговоры.

Потом, увидев, что я очень расстроился, он сказал: “Не беда! Давай я тебе возьму книжки по русской истории. Знаешь, она гораздо более интересна, чем история Франции”; учитывая мои специфические запросы к истории, он добавил: “И войн, и заговоров, и переворотов у нас было куда больше!”.

Когда я стал постарше, отец много рассказывал мне об эпохе Ивана Грозного. Хорошо мне запомнилась и такая деталь. В какой-то немецкой энциклопедии отцу попалась кратенькая статья о Грозном. Там была такая фраза: Zar lwan der Schrekliche wegen seiner Grausarnkeit Wasiljewitsch genannt”, т.е. “Царь Иван Грозный, прозванный за свою кровожадность Васильевичем”. Отец знал много таких исторических анекдотов и любил вспоминать их со своими домашними и гостями. Он рассказывал мне также о смутном времени, о России первой половины XVII в. - он хорошо знал Ключевского и Соловьева, любил исторические романы-хроники Валишевского, восторгался трилогией А. К. Толстого. С большим интересом читал Яков Ильич книги Крачковского, Струве, который подарил ему экземпляр своей “Истории Востока”, увлекался историей древнего мира и христианской литературы Виппера.

Читать и считать научил меня отец. Я даже помню слово, на примере которого уразумел, как это буквы слагаются в единое звучание. Меня, как и моего старшего брата, он стремился заинтересовать физикой. Разговоры о физике обычно происходили во время прогулок. Как-то зимним вечером, еще в довоенные годы, гуляя по парку Политехнического института, отец рассказал мне, что не шуба греет человека, а напротив, человек греет шубу: парадокс, понимание которого помогло мне уяснить идею теплоизоляции и теплопередачи. Желая проверить, в какой степени я усвоил рассказанное, он подвел меня к дереву и показал на небольшое воронкообразное углубление вокруг ствола. Почему оно образуется? Он был очень доволен, получив разумный (для 9-10-летнего мальчика) ответ. Уже тогда он любил, скорее, отвечать на вопросы, чем специально что-то рассказывать. И делал это так, что я, как правило, его понимал. Однажды он очень рассердился, когда я поддакнул, не разобравшись в существе его ответа. Обдумывание ответа, выбор “языка”, на котором нужно было объяснить, занимали у него минимальное время. Задумался он лишь один раз, когда после его рассказа об Эдисоне (я как раз в то время прочел книгу Бориса Четверикова “Деловые люди”) я спросил у него: “Что легче: придумать или сделать?” - т.е. реализовать идею. Почему-то этот вопрос ему понравился. А спустя 5 или 6 лет после войны мы снова гуляли с ним по тому же парку, и я обратил ся к нему с каким-то глупым и огорчившим его вопросом. Он, не скрывая своей досады, сказал: “Когда ты был маленьким, ты задавал мне вопросы поумнее!”. Я, слегка обидевшись, спросил его, что же он имеет в виду, и был поражен, что он запомнил мой давнишний вопрос.

На этом примере я теперь с особой отчетливостью вижу, какое значение он придавал таким беседам, как близко к сердцу принимал успехи и неудачи своих сыновей.

Когда во время войны отец начал работать над “Кинетической теорией жидкости” и появились первые ее страницы, встал вопрос об их перепечатке. Мать работала в Издательстве Академии наук, занимаясь научно-техническими переводами на английский и немецкий языки; вывезенные из Ленинграда пишущие машинки (с русским и латинским шрифтами) обеспечивали ей удовлетворительный заработок. Эти машинки издавна обладали для меня притягательной силой. Я попросил разрешения перепечатывать отцовскую книгу и получил его. Почерк у отца был, как я уже писал, отменный, и я принялся за дело. Он разрешил мне еще и вставлять формулы в текст, показав, как пишутся буквы греческого алфавита. Особо подивили меня большие сигмы. Они выстраивались по несколько штук в ряд, а сверху и снизу на них висели еще какие-то значки. Удивляло меня обилие восклицательных знаков в научном тексте; более того, во фразах, звучавших вполне буднично и спокойно, отец иногда ставил даже два таких знака. Обо всем этом я ему рассказал, он тут же пояснил мне значение знаков сумм и факториалов, а заодно и смысл, соответствующий знаку интеграла: нарисовал кривую, ограничил ее прямыми линиями и показал, как замыкаемая площадь разбивается все большим числом все более узких вертикальных полосок. Много лет спустя, примерно в 1950 г., говоря о задуманном им курсе математики, отец заметил, что поскольку, по его мнению, понятие интеграла более наглядно, то и изложение будет построено им в обратной последовательности, т.е. с основ интегрального исчисления (такие “перевертыши” он вообще очень любил).

После окончания войны, уже в Ленинграде, отец возобновил “физическую опеку” надо мной. В школе мне нужно было сделать доклад об адсорбции - он достал книгу Эйкена. Вскоре, очень довольный, привез купленный у букиниста двухтомник Г. Лоренца “Элементы высшей математики” (в издании сытинской библиотеки для самообразования), по которому когда-то, еще в гимназии, учился сам. Тогда же, в школьные годы, я прочел некоторые главы из его книги “Строение материи” и совсем легкую книжечку “Электричество и материя”. Как раз в то время мы проходили историю СССР и план ГОЭЛРО, и я с особенным удовольствием нашел в предисловии к этой маленькой книге место, в котором говорилось, что в последние годы наблюдается тенденция к “электрификации материи” - объяснению ее свойств исходя из представления о взаимодействующих электрических зарядах. Из других рекомендованных отцом книг я особенно запомнил “Мыльные пузыри” Чарльза Бойса и замечательные книги покойного сотрудника отца Матвея Петровича Брошптейна: сначала совсем простую - о гелии и истории его открытия - “Солнечное вещество”, затем “Атомы, электроны, ядра” и, наконец. более сложную - “Строение вещества”. Все эти книги, подаренные Бронштейном отцу, до сих пор сохранились в нашей домашней библиотеке.

Вскоре после смерти отца по инициативе его друзей, в первую очередь Н.Н. Семенова и И.Е. Тамма, был поставлен вопрос об издании избранных его трудов. К этой работе была привлечена и вся наша семья. Одна из первых задач сводилась к тому, чтобы составить по возможности полную библиографию работ отца. Списки этих работ, имевшиеся в его собственных бумагах, были очень неполными. Однако их можно было уточнить простым обращением к библиотечке оттисков, для которой мать в свое время заказала специальную полку, висевшую в кабинете. Потом из ФТИ нам привезли еще какое-то количество оттисков работ отца (вместе с несколькими тысячами оттисков, подаренных ему на протяжении длинного ряда лет). Перепечаткой библиографии трудов Якова Ильича, соответствующим образом разделенной по направлениям основных его исследований (электронная теория кристаллов, молекулярная физика, теория ядра, общие проблемы квантовой механики, механические свойства твердых тел, геофизика, научно-популярные статьи), занималась мать. Все эти материалы рассылались членам редколлегии по изданию трудов отца и лицам, принимавшим в этом издании самое непосредственное участие (С.Е. Бреслеру, С.В. Вонсовскому, Я.А. Смородинскому, К.С. Шифрину и др.), а также авторам первых некрологов (А.И. Ансельму, А.Ф. Иоффе, С.В. Измайлову) .

Предстояла большая работа по переводу отобранных для публикации статей, вышедших в свое время только в иностранных журналах, которую выполняли мать, брат и я; несколько статей, в том числе статьи об экситонах (1931 г.), перевела сотрудница отца Т.А. Конторова.

Большую статью биографического характера для избранных трудов взял на себя труд написать профессор Я.Г. Дорфман, знавший отца еще по дореволюционому времени (оба были участниками семинара по новой физике, организованного в 1915 г. А.Ф. Иоффе при Петроградском политехническом институте). Я.Г. Дорфман обратился к матери с просьбой подобрать для этой статьи некоторый фактический материал.

Тогда-то, в конце 1952 г., я и начал заниматься биографией отца. Для этой цели мать прежде всего передала мне большую подшивку писем, полученных ею от отца, когда он находился в длительной командировке в США в 1930-1931 гг. Писем было около двухсот. Начав их читать вечером, я не мог от них оторваться и кончил чтение глубокой ночью. Я не отвык еще тогда от звуков его голоса, а внешний его облик еще не стал привязанным к любимым фотографиям. У Максимилиана Волошина в его “Отрывках из посланий” есть такие строки:
 

... При свете свеч
Глазами слышу
Вашу речь.

Я иногда буквально слышал голос отца, словно бы он читал мне вслух. Со страниц писем вставала его знакомая фигура, но в новом окружении, в новых жизненных ситуациях. Многие имена, которые до тех пор ассоциировались у меня с книгами и статьями по физике, материализовались, оживали. Из писем к матери я узнал, что в то же самое время отец часто писал и своим родителям. В ближайший свободный день я поехал к Владимиру Ильичу Френкелю и, к своему великому счастью, узнал не только о том, что они действительно имеются, но что среди бумаг деда сохранились огромные подшивки писем к нему от сыновей - отца, Владимира Ильича и Сергея Ильича (погибшего 19-летним юношей в Крыму; четвертый сын, Виктор, умер в начале 1917 г. шестилетним мальчиком). Дядя достал эти чудом уцелевшие в годы блокады сокровища. Это была семейная хроника, охватывавшая (если добавить сюда переписку самих родителей отца) 1890-1945 гг.; последние четыре года приходятся на письма военных лет из Казани. Позднее Владимир Ильич передал нам все письма отца. Большие выдержки из них были потом опубликованы; они составили костяк книги об отце, вышедшей в 1966 г. в научно-биографической серии, издаваемой Академией наук СССР.

С помощью этих писем удалось разыскать целый ряд статей отца, о которых он, видимо, совсем забыл. Самой, пожалуй, удивительной для меня находкой была его первая печатная работа, опубликованная в 1916 г. в журнале “Автомобиль”. Отец упомянул в одном из писем, что только что получил гонорар за свою “автомобильную” статью. Отправляясь от даты этого письма, я, просмотрев журналы соответствующего профиля, действительно разыскал эту статью. Она поразила меня не только своей тематикой (движение колес автомобиля и расчет его дифференциала), но еще и подходом к решению задачи. Рассмотрение отец проводил на основе аналогии, выявленной им между найденными формулами, описывающими движение колес, и известными уравнениями теории электрических цепей.

Из писем, отправленных из Германии 1925-1926 гг., я узнал о статьях в английском журнале “Nature”, в немецких “Naturwissenschaften” и “Physikalische Zeitschrift”; из американских писем - о статье, посвященной социалистическому строительству в нашей стране и опубликованной в экзотическом студенческом журнале “Minnesota Technology”, и о статье об Эйнштейне в энциклопедическом словаре “Гранат”.

Эти находки послужили стимулом для более основательных и систематических изысканий, неизменно приносивших “улов”. Таким образом удалось найти более трех десятков печатных работ отца, в том числе важные (с точки зрения приоритета) работы по квантовой теории электронного спина и атомного ядра, теории металлов (вариант его публикаций - в журнале Русского физико-химического общества и в “Philosophical Magazine”, с существенными с методической точки зрения деталями), целый ряд обзорных и превосходных научно-популярных статей. “Легендарные” слухи о забывчивости Якова Ильича получили документальное подтверждение.

В одном из писем 20-х годов отец упомянул о появившейся рецензии на его книгу. Никаких следов рецензий на эту книгу, как и на другие книги (их было написано около 20, а издавались они при жизни отца 32 раза) в бумагах отца не нашлось.* И вот тогда я начал собирать такие рецензии, публиковавшиеся как в нашей, так и в зарубежной печати. Собранный “урожай” оказался огромным. На монографии отца в разное время откликнулись Г. Бете, Л. Бриллюэн, Е. Вигнер, Ч. Дарвин, П. Иордан, Э. Кондон, Ф. Лондон, Н. Мотт, Л. Онзагер, Д. Слэтер, Э. Теллер, Филипп Франк; в Советском Союзе Ю.Б. Румер, О.Д. Хвольсон, - я называю только наиболее известные имена. Вероятнее всего, отец о них даже и не знал, а если они и попадались ему на глаза, то быстро о них забывал. Не знал он, думаю, и о том, что среди его читателей был Андрей Белый, упомянувший об этом в своей книге “На рубеже двух столетий” (1930 г.), не знал и о том, что его “Электрическая теория твердых тел”, увидевшая свет в 1924 г., была включена в число лучших книг, изданных на русском языке в том году, и по просьбе М. Горького послана ему в Сорренто (список таких книг публиковался Институтом библиопсихологии Н.А. Рубакина). **

* Мы обнаружили только присланную Л. Онзагером рецензию на “Кинетическую теорию жидкостей” из “Nature”.

** Белов С. Книгоиздатели Сабашниковы. М., 1974, с. 134 и 146.

Отец был, по-моему, лишен какого бы то ни было авторского тщеславия. Более того, я вспоминаю, как он посмеивался над его проявлением. Один раз это было связано с рассказом о некоем физике, тщательно собиравшем картотеку всех работ, содержавших ссылки на его статьи: своеобразный эгоистический Citation Index.

О другом случае я узнал из американских писем отца. 3 апреля 1931 г. он писал, что встретился в Миннеаполисе с австрийским физиком Артуром Гаазом. Отец ценил его двухтомное “Введение в теоретическую физику”, но в том письме заметил, что Гааз “...чрезвычайно чувствителен к похвале и наивно нескромен. Так, например, он выразил сожаление по поводу того, что ему не сообщили о переводе его книжки на русский язык, потому что этот факт мог быть отмечен в его биографии”.

Мне приходилось слышать, как в присутствии отца его коллеги возмущались тем, что некоторые авторы не считают нужным, излагая его результаты, ссылаться на соответствующие работы. Он такие разговоры не поддерживал и от комментариев уклонялся. Однако от этого правила он однажды отступил.

Как-то отец прочел статью, посвященную одномерной модели кристаллического тела, и раздраженно сказал: “Все-таки это свинство со стороны X. Мог бы для разнообразия хоть раз на меня сослаться. Черт знает что!”. Я хорошо запомнил эту реплику, полагаю, именно потому, что она носила характер редкого исключения. Забавно, что в данном случае отец оказался неправ. Выяснилось это уже много позднее, когда при разборе его бумаг мы обнаружили в глубине одного из ящиков письменного стола готовую статью, посвященную одномерной модели кристалла, трактуемой с термодинамической точки зрения. Очевидно, закончив ее, отец забыл отдать ее в перепечатку, а потом считал, что она уже опубликована. Таким же образом он забыл отправить отпечатанную статью о гамма-спектрах тяжелых ядер.

Эта история характерна еще и тем, что может служить иллюстрацией особенности, подмеченной у отца и у его товарища и коллеги, Игоря Евгеньевича Тамма. Написав статью, они, если считали, что вопрос исчерпан, забывали о нем и о ней.

Сейчас, когда прошло почти четверть века со дня смерти отца, я прочел большую часть его работ и по мере сил и возможностей проследил не только за их генезисом, но и за развитием, которое они получили в дальнейшем. Просматривая работы 30-х и 40-х годов, я часто с горечью отмечаю недостаточно полное отражение идей и полученных результатов отца. Так, И.Е. Тамм в биографическом очерке об отце отметил:

“Он давал главное - давал новые идеи, создавал новые концепции. Эти идеи и концепции подхватывались другими учеными, которые детально их разрабатывали, подвергали тщательному математическому анализу и в результате доказывали их справедливость (а иногда и опровергали их). Имена этих ученых известны всем специалистам в соответствующей области науки, решающая же роль идей Я[кова] И[льича] (хотя имя его и упоминается в первых работах “основоположников” этих областей) слишком часто оставалось в тени”. *
* Тамм И.Е. УФН, 76, 398, 1962
А сколько глубоких “попутных” идей разбросано в его статьях!

Иногда мне представляется, что, будь мне известно это при жизни отца, я бы, наверное, пытался побудить его к конкретным шагам и действиям (на современном жаргоне это называется “застолбить идею”). Но я прекрасно знаю, что вряд ли бы он последовал моим советам. Скоре всего он бы отмахнулся от них, поомеиваясь, а если б я проявлял настойчивость, вспыхнул и, чертыхнувшись, умерил бы мой пыл. Потому что такая линия поведения противоречила бы щедрой натуре Якова Ильича. Подобно тому как добро, которое он делал людям, уже само по себе служило ему наградой - и никакие внешние проявления признательности не были ему нужны, а только смущали его, так и в науке источником наслаждения для отца являлась разгаданная им “тайна природы”, * а все остальное представлялось вторичным и суетным.

* В письме из Гамбурга к родителям от 14 марта 1926 г. Яков Ильич пишет: “... могу вас порадовать тем, что вчера разрешил некую „тайну природы", как любит выражаться мой родитель”.
Яков Ильич был для меня и для брата прежде всего отцом и только потом - физиком. Наши сыновние чувства, обаяние его характера, каждодневное общение с ним в кругу семьи заслоняли от нас то, что составляло главное содержание его жизни с точки зрения сотен людей, сталкивавшихся с ним как с ученым, делающим науку и преподававшим ее.

П.Л. Капица в статье, посвященной памяти Резерфорда, своего учителя, привел врезавшийся мне в память эпизод.

В Кавендишской лаборатории, директором которой когда-то был Максвелл, состоялось торжественное заседание, посвященное его памяти. С воспоминаниями о Максвелле выступили его ученики. Резерфорд поинтересовался у Капицы впечатлением, которое произвели на него эти воспоминания. П.Л. Капица ответил:

“Доклады были очень интересны, но меня поразило, что все говорили о Максвелле только исключительно хорошее и представили его как бы в виде сахарного экстракта. А мне хотелось бы видеть Максвелла настоящим, живым человеком, со всеми человеческими чертами и недостатками, которые, конечно, есть у ученого, как бы гениален он ни был.

Резерфорд рассмеялся и сказал, что поручает мне после его смерти рассказать будущему поколению о том, каким он сам был в действительности. Резерфорд говорил это полушутя, и я тоже смеялся.

И вот теперь, после его преждевременной кончины, я говорю о нем и мне хочется выполнить этот завет. Но когда я начинаю рисовать себе образ Резерфорда таким, как я бы его хотел представить перед вами, то я вижу, что его смерть и то время, которое прошло после разлуки с ним, поглотило все мелкие человеческие недостатки... Теперь я хорошо понимаю тех учеников, которые выступали тогда в Кембридже”. *

* Капица П.Л. Жизнь для науки. Ломоносов, Франклин, Резерфорд, Ланжевен. М., 1965, с. 35.

Пытаясь сейчас припомнить какие-то недостатки отца, чтобы рассказом о них убедить читателей в своей объективности при описании его достоинств, я испытываю те же чувства.

Вспыльчивость отца представляется мне трогательной черточкой его характера, с лихвой окупающейся отходчивостью. Доверчивость, иногда преподносившая ему печальные уроки, - насколько она привлекательнее и благороднее чрезмерной осторожности и подозрительности! Так ли наивна вера в победу доброго начала в оступившемся человеке? Мне кажется, что она заслуживает не снисходительной улыбки, а глубокого уважения.

В мае 1973 г. П.Л. Капица, знакомясь с собранием фоторепродукций картин отца, сказал: «Как много талантов было у Якова Ильича! Вот он ведь не только рисовал, но и играл на скрипке. Да, но главный талант его - это была удивительная доброта!.. Я никогда не встречал таких добрых людей».

Доброта Якова Ильича так ярко раскрывалась в общении с друзьями, знакомыми и малознакомыми ему людьми - легко представить себе, какой же она была по отношению к членам его семьи. Поэтому в моей памяти отец - не замечательный физик а просто замечательный человек. Впрочем, так ли это просто?
 

О В.Я. Френкеле


Воспроизведено по изданию:
Воспоминания о Я.И. Френкеле, Изд. "Наука", Лд., 1976 г., стр. 241-270


VIVOS VOCO! - ЗОВУ ЖИВЫХ!