№1, 2001

© Ю.В. Гапонов

ОТРЫВКИ ИЗ НЕНАПИСАННОГО

Ю.В. Гапонов

Гапонов Юрий Владимирович - доктор физико-математических наук,
Российский научный центр “Курчатовский институт”

Предисловие

Публикуемые ниже воспоминания были написаны в середине 70-х годов, когда коллектив физической студии “Архимед”, к которому был причастен автор, окончив физфак МГУ, оказался в ДК Института атомной энергии (ИАЭ) им. Курчатова, где тогда, несмотря на меняющееся время, жили и продолжали развиваться традиции физического искусства [1]. Новое поколение студийцев надо было посвятить в эти традиции, в предания о том поразительном духовном перевороте, который произошел на физфаке МГУ в 50-х - начале 60-х, когда родились три “социальных изобретения” физиков-шестидесятников: студенческие стройотряды, праздник Архимеда - День физика и “физические” оперы - капустники. Дать эмоционально ощутить атмосферу созидания, да и самим понять, как, почему и откуда мы пошли. Первая версия публикуемой части воспоминаний была прочитана на творческом вечере автора по поводу его 40-летия [2]. Затем они неоднократно исполнялись в разных обстоятельствах и в конце 80-х попали в руки Даниила Данина, одобрившего их. Он предложил автору опубликовать воспоминания, дополнив деталями описание событий 53-го года, с которых все начиналось. Но историю событий этих удалось восстановить только недавно, да и то пока не в полной мере. Сегодня ясно, что текст вряд ли стоит менять: время нынче другое - лучше сохранить атмосферу 50-х - 70-х и восприятие тех лет. А интересующиеся могут познакомиться с недостающими деталями в [3]. Что же касается дальнейших глав воспоминаний, то автор надеется их дописать и опубликовать постепенно в будущем, если оно позволит. В заключение считаю своим долгом поблагодарить физиков студии “Архимед”, которые своим доброжелательным отношением к автору всегда одновременно и поддерживали его исторические экскурсы, и достаточно критически их воспринимали.>

1. Гапонов Ю.В. Рождение традиции // Исаак Константинович Кикоин. Воспоминания современников. М., 1998. С. 241–251.

2. Гапонов Ю.В. Воспоминания // Всеобщая история Архимеда. Т. 4. Москва, 1978. (Архив студии “Архимед”. Машинописное издание.)

3. Гапонов Ю.В., Кессених А. В., Ковалева С. К.. Студенческие выступления 1953 года на физфаке МГУ как социальное эхо атомного проекта. Доклад на симпозиуме HISAP’99 (Лаксенбург, Австрия, 1999) // История советского атомного проекта. Документы, воспоминания и исследования. Вып. 2. М., 2001 (в печати).

 
“ИЗНАЧАЛИЕ”

 

Физфак! Как много в этом слове
Для сердца нашего слилось,
С какою нежною любовью
Оно в душе отозвалось.

Побудешь с ним денек в разлуке -
И подыхаешь ты от скуки,
И, нацепив дырявый плед,
Спешишь быстрей на факультет.

Г. Копылов.
“Евгений Стромынкин” (с. 103)
Цит. по: ВИЕТ. 1998. № 2. С. 86–150.

Физический патриотизм, даже своего рода физический национализм свойственен в той или иной степени всем выпускникам физфака МГУ. Он - знамение времени. Он впитывается нами, нашими собратьями в прошлом и настоящем, хотя особенно характерен именно для конца 50-х - начала 60-х годов. Сейчас он как-то завял, принимается чуть скептически, совсем в духе современного нигилизма, а в то время был его расцвет. Наверное, для этого было много причин. На первое место нужно, конечно, ставить покорение атома. Оно не было делом наших рук, но наше поколение чувствовало этот невероятный всплеск дерзости по тем сотням интуитивных связей, которые соединяли нас, вопреки косным физфаковским традициям начала 50-х, с творцами. Сами они не были в то время на факультете: в 47-м году, после дискуссии о махизме в физике, академики - гордость факультета - ушли в знак протеста по “делу Хайкина” (его “махистский” курс механики и сейчас настольная книга первокурсников). Ушли, чтобы основать МИФИ и ФИЗТЕХ; наверное, увели с собой активную часть физфаковских студентов, но у тех, что остались (частью по молодости, частью по обстоятельствам), ниточки связи сохранялись, и они ясно чувствовали этот пульс науки, бившийся где-то рядом, по “ящикам” и НИИ. Да и друзья из МИФИ и ФИЗТЕХа не забывали. В самом деле, трудно ли было пойти сдавать курс Ландау или просто ходить на его семинар, послушать, как он остроумно ругается по поводу и без. Все-таки физика была еще мала по масштабам, ЖЭТФ тощ, кучка ведущих сильно завязана личными приязнями и претензиями, все всех знали. Как в том же “Стромынкине”:

Был запросто к Ландау вхож,
Д. Д. не ставил ни во грош.

Наверное, играло роль и другое. В конце 40-х - начале 50-х годов курс физфака был невелик - ну, 100–150 человек - и жил как единый организм, c сильным духом коллективизма. Люди того времени прошли фронт, демобилизовались в 20–25 лет и по целеустремленности и жизненной школе резко отличались и от сегодняшних десятиклассников, и от сегодняшних материалистов-производственников. Для них после тяжелого воинского труда и послевоенных казарм мирное время и книги были уже романтикой. Да и тогдашние десятиклассники были воспитаны школой и улицей в войну, т. е. были сильно самостоятельны. И вот эта “адская смесь” молодых и самостоятельных школьников и демобилизовавшихся вчерашних солдат создали тот запал, который буквально взорвал физический факультет в 1953 году осенью.

Физфак переходил в новое здание. Старое, кирпичное трехэтажное здание на Моховой, во дворе, около Института геологии уже не выдерживало напора студентов. Курсы 51-го - 53-го годов приема были по тем временам огромными - по 400–500 человек, два потока по десять групп. Они уже планировались для нового здания, для Ленгор. Физфак был забит до отказа (впрочем, это его обычное состояние - сколько помню). Лекции проходили и в Большой физической аудитории (того здания), и в Анатомической - во Втором МОЛМИ, во дворе “Националя”, и в Зоологической и Ботанической аудиториях, на Моховой, 9 и Моховой, 11, в коридорах и гимнастических залах. Читалка на Моховой, 11 выползла на антресоли над лестницей и расползлась по огромным коридорам здания. Кругом учились вперемешку физики и филологи. Был и филиал физфака около клуба Русакова - там проходили семинары. Для занятий по физкультуре ездили на Красную Пресню, на стадион в Сокольниках. Все ждали нового здания.

И вот в сентябре 1953 года новое здание было открыто. 33 этажа со шпилем, огромные столовые, где продавалась газированная вода в бутылках с серебряной оберткой и ходили величественные официантки, мрачные тяжелые мраморные залы перед входом в Актовый зал и 101-ую аудиторию - и лифты. Восхитительные лифты, которые мчались куда-то на мехмат и геофак, на 24-й этаж и выше, катайся вволю! Огромные, казалось, необъятные общежития. Зона Б, зона Д - какая музыка! И новый пятиэтажный физфак, чинно противостоящий химфаку, фонтаны, газоны, шпалеры аллей. Было от чего обалдеть! Это было чудо - по форме!

Содержание оставалось старым. Все те же методы преподавания, еще от Лебедева и Столетова, еще от начала столетия. Все так же скучно читал никому не интересную историю физики Б. И. Спасский - сам себе кафедра, все так же качали маятник на физпрактикуме первокурсники - задача 3б), все так же на уровне 900-х годов преподавали... да и кому было задавать тон, когда ведущие ушли? Кто оставался?

Акулов, тензора создатель,
Делец, а с виду Арлекин;
Леднёв, столпов ниспровергатель,
Тридцатилетний вундеркинд;

Д. Д. - знаток интерпретаций
Явлений с помощью трех пальцев,
Вот Власов, факультетский лев,
Слепой фанатик буквы “f”.

“Евгений Стромынкин” (с. 103)

И особенно разительным был этот контраст между новым и старым в новом здании, в новое время, когда в двух шагах от студентов рождалась и делала гигантские шаги атомная промышленность, когда все бурлило... а здесь!? Все те же догмы Лебедева и Столетова, все тот же практикум, которому уж минуло пятьдесят лет. Он получил новый этаж, но по уровню по-прежнему оставался далек от жизни. Просто все примирились.

И вот новое поколение вдруг заявило об этом несоответствии во весь голос на IV комсомольской конференции физфака МГУ. А насколько это было непросто! Со смерти Сталина прошло всего полгода, до письма Хрущева по культу личности было еще далеко. Нужны были и смелость, и политическая грамотность, чтобы в то время так остро поставить проблему новой физики. И она была поставлена! Умно! Это и стало началом физфаковского подъема, временем рождения новых традиций.

*    *    *

Уж я не помню основанья
Для гладкого голосованья.

Б. Пастернак
И только при голосованьи
Глаза взводил. “За большинство!” -
Такой был принцип у него.

“Евгений Стромынкин” (с. 100)

Четвертая комсомольская конференция осени 1953-го года! Для меня было - и по-прежнему, через годы остается - чудом, что тысяча комсомольцев физфака так просто и легко подняли эту махину - физфак с его рутиной, консерватизмом и косностью - подняли и толкнули вперед так, что инерция сказывается и через тридцать лет. Именно молодежь, а не масса преподавателей-профессионалов. Ведь и они прошли фронт и лучше других понимали, что физфак отстал, но атмосфера 49-го, страх и крепкие жизненные путы держали их. И они молча шли по жизни - может быть, попрекая себя (а чаще оправдывая), готовые на соглашательство, на предательство интересов - своих, науки, единомышленников. Проклятая рабская покорность! И вдруг неожиданный взрыв, всплеск - и стало легче, все вздохнули свободнее, пусть на время, но вздохнули. Это и была Четвертая комсомольская, память о которой на физфаке вытравляют и по сию пору.

Пятый курс 1953–54 годов (не они ли создали потом “Дубинушку”?) был, видимо, внутренне сплоченным курсом. Не знаю, как они готовились, как думали, но сумели найти главную идею - письмо в ЦК. Конференция длилась три дня! Говорят, в первый день никакого начальства не было - бури не ждали. Она пришла неожиданно, когда в резковатых, но деловых выступлениях пятый курс вдруг заявил громко и определенно - пора учиться по-новому, пора кончать со старым научным укладом, не отвечающим времени, пора ломать отжившие порядки на факультете, надо писать письмо в ЦК. Это было так ясно, спокойно и убедительно сказано, что возразить им не сумели. Кого-то излишне “крайнего” обвинили в демагогии, но выступил глава делегации курса и, сказав, что это личное мнение выступавшего, дал ему принципиальную оценку. И возразить было нечего. Делегацию пятого курса поддержали четверокурсники, за ними потянулись молодые и горячие младшие, и началось...

На следующем заседании все начальство было уже в сборе - выступали и убеждали: не посылать письмо в ЦК, лучше в “Правду” или в “Комсомолку”, в ЦК ВЛКСМ, но только не в ЦК. Их линия была так ясна, так откровенно политична, что над ними начали подшучивать. И вот, выслушав всех, конференция постановила - направить письмо в ЦК! И выбрала редакционную тройку - в нее вошел, помнится, Володя Неудачин. Володя прославился среди ребят своей прямотой и принципиальностью, ему долго потом вспоминали “грехи молодости” в Ученом совете физфака. Но дело было сделано - письмо утвердили и увезли.

Результаты сказались быстро. ЦК направило на физфак комиссию, видимо, во главе с И. В. Курчатовым (сегодня мы знаем, что главой был Малышев). Оплот конца сороковых - декана Соколова - сняли, деканат разогнали. Пришел Фурсов - “Вася” (Василий Степанович) - так и деканил до конца 80-х. Пришли академики - Ландау, Тамм, Кикоин, Шальников и другие, НИИЯФ обновился с приходом Арцимовича, Векслера, Грошева. Скачок был так явен, так резок, комсомол завоевал такой авторитет, что сейчас это трудно себе представить! Через год после конференции Володя Неудачин стал секретарем физфака, потом Юра Днестровский, снова Володя - Неудачин второй, как шутили тогда. Ландау и Шальников внесли в Ученый совет предложения о пересмотре программ и курсов ведущих дисциплин, на факультете по инициативе И. Е. Тамма возникла кафедра биофизики (после двух десятилетий преследования молекулярной биологии!). Начиналось новое время - время признания кибернетики, генетики и боровской концепции дополнительности. С “разоблачениями” махизма, вейсманизма-морганизма и “лженауки кибернетики” было покончено. Начинался очистительный период, подъем - резкий подъем, расчистка того мусора, который копился годами. И подготовка новых поколений к новому. Это и было наше поколение - конца 50-х - начала 60-х - родившее целинные отряды, праздник “Архимеда” и грандиозные оперы физиков.

Но сначала комсомол еще раз громыхнул, хоть и не с такой силой и не так серьезно. На VII конференции снова были подняты больные вопросы учебной и научной работы студентов, и прежде других - вопрос о доверии, вопрос о свободном посещении лекций для старших курсов. Вопрос был поставлен круто и конкретно. Знакомое с силой комсомола руководство пошло на соглашение. Сразу “нашлось в архивах” письмо-инструкция министерства (И-100), по которому свободное посещение лекций разрешалось. До письма в ЦК от имени конференции не дошло, но попытка была сделана. И вот, после “обнаружения” инструкции И-100, на физфаке началось самое интересное - лекции контролировали сами студенты, они же контролировали учебу, отчисление и стипендии, распределения по кафедрам и государственное распределение на работу (традиция эта сохранялась, сильно урезанная, до конца 70-х), вводили новые спецкурсы, отменяли и вводили новые экзамены, военную подготовку для девушек - невообразимый набор экспериментов по учебной и научной программам. Студенты постепенно учились всерьез хозяйствовать на факультете, ставить вопросы по-рабочему.

Начал складываться деловой комсомольский актив. Из старшего поколения выделялся Володя Неудачин. Очень цельный человек, чрезвычайно прямой и даже резковатый в суждениях, принципиальный до мелочей, Володя был душой факультетского актива 50-х. Всегда окруженный людьми, необыкновенно подтянутый, он умудрился при огромных обязанностях секретаря факультета, вечной нервотрепке и текучке, написать диссертацию по теорфизике, которой занялся уже в аспирантуре - диплом делал как экспериментатор. Володя корнями своими был связан с НИИЯФом, где не случайно обосновалась вся старая гвардия комсомола - от Тулинова до Корнеенко: сказывался атомный век. НИИЯФ тогда резко выделялся на сумрачном физфаковском фоне и по уровню, и по боевитости, он рос и давал расти молодым.

На Четвертой вдруг встал на ноги и начал быстро расти другой герой нашего поколения - Слава Письменный. Будучи тогда второкурсником, он в силу случайных причин стал замсекретаря факультетского бюро - и для большинства неожиданно - председателем Четвертой конференции. Здесь он получил первый урок политического мужества и извлек из него много. Пожалуй, он первый осознал и позже сумел применить в деле тот грандиозный запас человеческой энергии, который только частью разрядился на Четвертой! Он нашел новый и неожиданный выход этой энергии - строительная целина, стал ее основателем, создал свою школу “целинных командиров”. Конечно, не один - но об этом будет речь позже. Слава соединил человечность и энтузиазм с деловитостью. Да и политиком всегда был недюжинным. Впрочем, его время наступило в конце 50-х.

Третьим был Юра Днестровский - выходец с кафедры математики, что само по себе было необычно: верховодили вначале ядерщики. Юра был мягче других, добрее, просто душевнее. Никогда не бросал дела, но все-таки больше, мне кажется, его интересовали люди. Любил спорт, футбол на природе и легко находил общий язык с младшими поколениями. Быть своим, не чуждаться младших всегда непросто - Юра легко преодолевал эту грань, грань, испокон веков разделявшую на физфаке студента, преподавателя и аспиранта. На этой вечной разобщенности отчасти держался и держится по сию пору консервативный физфаковский уклад. Юра всем помогал, он был просто всем близок. С ним было легко.

На VII конференции 56-го года ярко проявил себя Толя Баранов. Он привлекал многим: из пролетарской семьи, вырос и учился в рабочем районе, был предельно, даже слишком, собран, отвечал за каждое свое слово, был великолепным организатором - ему верили. Он всегда ходил в паре со своим другом - Валерием Кандидовым. Школой Толи и многих ребят того времени была агитработа в Раменках. История ее восходит ко времени строительства МГУ, когда на стройке работали зеки, жившие в Раменках. Физфаковцы занимались среди них агитработой, проводили воскресники, лекции и беседы. Работа была еженедельной. Раменки - потрясающе грязный барачный поселок с высокой преступностью - был по-настоящему трудным участком. Работа была непростая - не каждому по силам. Нелегко прийти к строителям, часто бывшим зекам и агитировать их “за советскую власть”. Но у них был страшный интерес к политике (после смерти Сталина он проснулся у многих), и принимали они хорошо. Особенно тех, кто, не бросаясь словами, умел помочь делом - улучшить жилищные условия, добиться ремонта барака... И в физфаковском агитколлективе сложилась группа таких ребят. Оттуда и вышел Толя - страстный политик, глубоко убежденный человек, очень цельный и прямой. Он-то и решил разобраться всерьез в учебных и научных проблемах факультета.

Но все повернулось иначе, сложнее. Когда после Седьмой конференции в бюро Неудачина-второго вошли Баранов и Кандидов, они с одной стороны потянули вперед агитработу, а с другой - начали влезать в учебную и научную работу факультета - в болото методкомиссии Ученого совета. В агитработе они развернулись всерьез и выпустили по материалам рейда в Раменках стенгазету на факультете - одни факты. Газета произвела эффект бомбы. Ее немедленно сняли, а организаторам всыпали перцу. Баранов, кажется, был выведен (несмотря на Володину защиту) из бюро. Не знаю, дали ли ему выговор, но явно припомнили попытку написать письмо в ЦК на Седьмой. Позже он “реабилитировался”, но остался и дальше таким же до крайности прямолинейным. Целина строительная обязана ему многим.

Четвертая конференция сильно ударила по консервативной части физфака, но сохранила, несмотря на вмешательство Курчатова, ее руководство в Ученом совете и парткоме. Удивительно, как подолгу в физфаковском парткоме крутились одни и те же лица - как медленно обновлялась организация. На этой базе и выстроилась оппозиция новому. Оплотом ее стал И. Ольховский - замдекана по учебной работе в 1954–61 годы. Он оказался умным консерватором. Для преодоления анархистских тенденций комсомола был выстроен новый административный аппарат - деканат. До конца 1954 года деканат был примитивен: замдекана да пара инспекторов для канцелярии. Всю текущую работу вели сами студенты - старосты, комсорги, курсовые бюро. Четвертая и Седьмая конференции особенно усилили их влияние. Но теперь была создана машина. На каждом курсе был учрежден инспектор - женщина-администратор, часто с минимумом образования, она и взяла в руки власть, максимально все бюрократизировав - зачисление, отчисление, выдачу стипендии, свободное посещение, экзамены, зачеты. По существу ее толкали быть “хозяйкой курса”, и главное для нее было - посещаемость. Сути учебы она не знала, да и не могла знать. Ей за это деньги не платили.

Система эта складывалась постепенно. Курсы, имевшие боевые традиции Четвертой и Седьмой, Ольховский не трогал, они естественным путем уходили с физфака с течением времени. Но каждый новый курс чуть прижимали, и он что-то терял, сам того по наивности не замечая. Зачем было самим что-то делать, если на то есть инспектрисса, а над ней старший инспектор и начальство. Аппарат разрастался. Он полностью стабилизировался, когда во главе был назначен полковник в отставке. Предел совершенства традиционного русского воспитания!

А Фурсов не видел сверху этих перемен и не входил в дела студенческие, полностью предоставив их Ольховскому. Поначалу он сильно считался с комсомолом, но время шло, проще было не вмешиваться в естественное течение событий. Почему-то много лет подряд на комсомольских конференциях он призывал нас учиться разговорному английскому. Вполне безобидная тема в наше горячее и бурное время созидания нового. Впрочем, до начала 60-х он никому не мешал. Его тогда мало интересовал физфак - он был деканом по совместительству.

*    *    *

Здесь мчалось детство синей птицей
На сверхвысоких скоростях…
Ах, видно, так вся жизнь промчится,
в ушах, как ветер, просвистя.

“Евгений Стромынкин” (с. 98)

Приезд мой в Москву, на физфак, не был случайностью. Мысль об учебе на физическом факультете, и обязательно в Москве, в крайнем случае Ленинграде, родилась как-то сама собой классе в девятом. Увлекался я математикой. Увлекался с шестого, седьмого класса и самозабвенно, хотя и бессистемно изучал ее сам. Начал с алгебры, затем перешел на справочник Семендяева и был поражен красотой и изяществом математических понятий. Быстро осознал ограниченность элементарной математики в школьной интерпретации и полез в высшую. Здесь мои занятия сильно подтолкнули две случайности. Во-первых, в нашем доме в Свердловске поселилась двоюродная сестра Нелли, учившаяся в Уральском политехническом на химика. Ее учебники по высшей математике завладели мои воображением. В особенности интегралы. Почему-то дифференцирование не казалось мне тогда чудом, понял я его легко и принял как должное, хотя и весьма поверхностно, но считал, что знаю. Да и не пленяло оно меня. Зато интегрирование увлекло необычайно. Я самостоятельно разобрал по учебнику ряд примеров и дополнил их справочными интегралами из Семендяева. На этой базе мне удалось создать весьма своеобразную систему собственного интегрирования. Сейчас просто невозможно ее возобновить - последующее обучение стерло все следы, но хорошо помню, что при всей ее кажущейся стройности в ней почему-то отсутствовала замена переменных в подынтегральном дифференциале. Ума не приложу, как я без нее обходился, но, к сожалению, ни одной моей старой тетради до настоящего времени не сохранилось, и понять систему моего тогдашнего мышления не представляется сейчас возможным. Во всяком случае эта тренировка способствовала, видимо, формированию самостоятельности и любви к красивой математике.

Второй толчок дала книга Боброва “Волшебный двурог”. Это была прекрасная популяризация теории чисел, топологии и элементов высшей математики, написанная как приключение школьника в волшебном математическом мире. Ведут его сквозь научные дебри и лабиринты комические персонажи - Радикс и Уникурсал Уникурсалович, весьма болтливое и остроумное существо, вносившее, несомненно, существенную юмористическую ноту в похождения школьника своими необычайными выходками. В книге были там и сям разбросаны всяческие математические диковинки: уникурсальные фигуры, теория лабиринта, теорема Ферма, простые числа вида, совершенные числа, конические сечения, исчисление бесконечно малых. Мало того, что эта книга давала пищу уму и стремлению узнать новый строгий мир - она как-то отражала его в юмористическом духе, легко и играючи учила. Она открыла мне в мире чисел не только занудную систему, но и озорство, юмор и неожиданность. Естественно, она подхлестнула мое увлечение математикой. И хотя попалась она сначала совсем случайно, но затем отец сумел купить мне экземпляр книги в Москве, и она завладела мною. Все это было до девятого класса.

А в девятом я как-то вдруг повзрослел и по зрелом размышлении принялся изучать физику. Начал, кажется, с “Атомного ядра” Корсунского. И чисто умозрительно пришел к весьма парадоксальному выводу: математика суховата, оторвана от жизни - надо искать свое призвание в науке, которая соединяет математическую красоту с красотой реального мира - в теоретической физике. Парадоксальность вывода состояла в том, что он начисто разошелся со школьной действительностью: физика была у нас самым нелюбимым предметом.

Математику с восьмого класса преподавал Георгий Алексеевич Иванов - прекрасный педагог и фантазер. По крайней мере в наше время он не просто преподавал математику - он жил ею. Впервые, только придя в школу с фронта по демобилизации, он вдруг устроил у нас в седьмом математический вечер на “ура”. Кроме головоломок и шарад он неожиданно для всех написал пьесу на тему школьной жизни с участием геометрических фигур. Исполняли ее ребята нашего класса, самого хулиганского класса 37-й школы, сразу воодушевившиеся необычным делом. На сцене, как помнится, сидели и обсуждали школьные проблемы Куб, Треугольник, Перпендикуляр. Это было так ново и увлекательно, что наш класс как один пошел в математический кружок “дяди Жоры” и предан был ему до конца. А он и сам увлекся вместе с нами этой игрой. В восьмом, девятом классах мы устраивали такие же вечера отдыха, ставили сценки с математическими символами, выдумывали костюмы для них, устраивали математические викторины и танцы по циклоидам и синусоидам. На вечера приглашали девочек из соседней 38-й женской школы и, главным образом, из женской 36-й, с которой мы особенно подружились через Гельку Чигвинцева. В этой школе учились девчата, родители которых работали в УПИ, во ВТУЗ-городке Свердловска. Девочки были умненькие, боевые и развитые. Ясно, что вечера эти и танцы имели особый успех. А в десятом наши классные таланты: Вилен Житомирский, Юрка Агапов, Рэль Матафанов, Валька Людмилин написали пьесу сами, использовав как конферанс моего любимого героя Уникурсал Уникурсаловича, который к тому времени уже стал героем всего нашего класса. За мной особенных актерских талантов не водилось, и я, помнится, исполнял какую-то скромную роль прогрессии - то ли арифметической, то ли геометрической, то ли обеих вместе. Блистал Вилен Житомирский в роли Уникурсала.

Таков был наш математик, у которого я ходил в председателях математического кружка. Но физичка была его полной противоположностью. Пределом ее педагогических стремлений были усидчивость и аккуратность. Учить бы ей в женской школе - нет, она пошла в мужскую. Вечное озорство вокруг огрубило ее, и идеал свой она сформулировала в казарменном духе: “Не имей золотой головы, имей чугунный зад”. При том буйстве фантазии, которое сопровождало математика, она была слишком скучна и не могла удовлетворить кого-нибудь своими примитивными идеалами. Вот и колебался я от практики - уроков физики к теории - идеалу, выстроенному из высших соображений. И колебания отражались в отметках. Помню две последние четверти: два, пять, два, пять. В конце концов физичка не выдержала характера, зачеркнула двойки и поставила за год пять. Но уважения от этого к ней не прибавилось. Физика все так же манила в абстракции, а реальное воплощение в действительность откладывалось в надежде, что есть на свете интересные физики, по буйству фантазии близкие Георгию Алексеевичу.

И вот, верный своему идеалу, в надежде его воплотить, я пишу письмо на физфак МГУ, получаю приглашение и в начале июля вылетаю в Москву поступать. Как серебряный медалист я имел тогда преимущество - достаточно было пройти собеседование, и меня бы приняли без экзаменов. Отец мой съездил в Москву по своим делам, зашел на физфак и все разузнал. Я сидел на чемодане, читал Фриша для подготовки и ждал его приезда. Наконец он приехал. Настала пора делать решающий шаг.

*    *    *

Встречал ли ты провинциала,
что первый раз попал в Москву?

“Евгений Стромынкин” (с. 129)

Самолет Ил-14 неторопливо шел среди кучевых облаков. Они сопровождали нас от самого Урала, громоздились снизу и сбоку, беспрерывно дымясь и переливаясь. Самолет иногда проваливался, сердце екало, но он снова выравнивался и тихонько пробирался дальше. В голове был туман, временами я засыпал, просыпался вновь, а он все ревел и ревел моторами. Сначала снежная пустыня под крыльями и причудливые формы облаков развлекали меня, но потом усталость от сборов, советов и ожиданий сморили вконец, и я неглубоко заснул. Проснулся при посадке в Казани. И здесь было туманно, утро свежее, но без солнца. После сна и духоты салона хорошо дышалось. Ожидание нового заставило меня выскочить из отдыхавшего самолета, сбегать на аэровокзал. Послонявшись по заспанным залам, купил что-то поесть. Вокзальная обстановка не снимала напряжения. Что-то будет в Москве? Не терпелось.

Погода в Москве оказалась на редкость. Солнце, раннее утро - все улыбалось мне навстречу. Я ощущал себя искателем приключений. Меня возбуждало все: вагон электрички из Быково, набитый дополна по утренней московской традиции, гулкие казематы переходов Казанского вокзала, мраморная лестница “Комсомольской-радиальной” с балконом над подъездными путями, переполненный толпой “Охотный ряд”, пестрая толпа машин у перекрестка “Метрополя”, вывеска ресторана “Националь”, американское посольство. Накануне отец рисовал мне на плане этот путь к Университету - теперь он воплощался в улицу, толпу людей и громады зданий. Но я шел по нему уверенно, легко, зная, куда свернуть, где переходить, не спрашивая, на равных. И эта уверенность создавала во мне удивительное чувство удачливости, реальности. Мечта и ее осуществление жили во мне в один и тот же момент и создали вдруг, слившись, для меня самого неожиданный эмоциональный подъем, веру в свои силы. Поворот в небольшие ворота, и вот оно - здание Университета на Моховой, непрерывный ряд скамеек по левую руку с неуверенными абитуриентами и знающими себе цену скучающими студентами перед большой пустоватой клумбой. И меня не удивил уже длинный сумрачный коридор с пустующими вешалками по бокам, еще одна сумятица лестниц и огромный, с куполом, зал, в котором по кругу стояли столики с названиями факультетов. Я легко и уверенно подошел к столику с табличкой “Физфак” и спросил, улыбаясь: “А мне к вам на факультет можно?” Дежурные заулыбались в ответ.

Это настроение радостного подъема не оставляло меня весь день. И как-то с удовольствием подчинились мне ребята-абитуриенты, разыскивавшие, как и я, Стромынку, куда нас направили жить, как-то легко и непринужденно вошли мы к коменданту, получили направления, пересекли колодец стромынкинского двора, забрались на третий этаж и длинным коридором подошли к дверям “своей” комнаты. Постучался. Может быть, в глубине души я и робел - ведь это была моя первая “своя” комната общежития.

Все оказалось просто. Комната была набита кроватями. Кто-то читал, кто-то пил чай, трое ребят разговаривали. Комната выходила окнами во внутренний двор - окна были настежь. Все были абитуриенты, чувствовался говорок волжанина, кавказские ноты жителя кубанских предгорий. Медалисты проходили собеседование ежедневно, и судьба некоторых уже была решена. Помню неунывающего парня, собиравшегося в Ленинград, помню разговоры о Физтехе и возможности повторить экзамен еще раз, уже в общем конкурсе. Я был среди своих.

Странное свойство у памяти. Мне не раз приходилось убеждаться, что в спокойном состоянии помнишь туманно, в возбужденном - ярко, но детали, а в моменты работы, особенно с подъемом - как отключаешься. Ни дня, ни ночи - как не бывало. Вот и эти дни была сплошная работа, подстегиваемая окружающей обстановкой, изредка прерываемая прогулками вблизи Стромынки да вечерней свистопляской ошалевших абитуриентов во дворе-колодце, когда вдруг у всех разом напрягаются нервы. Все это как-то оборвалось в день экзамена, точнее - собеседования.

Снова я шел знакомым путем на Моховую, 9. Легкость, уверенность - все это было, но нужен был еще один маленький толчок - случай. И вдруг на знакомом пути, у витрины книжного магазина, за шаг до американского посольства я замер. Знакомая фигура - чуть откинувшись назад, руки за спину, стоит полноватый улыбчивый человек. “Дядя Вова! - поразился я, - наш литератор!” Это было как снег на голову. “Дядя Вова” был чудак. Его наш класс обожал за вечные шутки, за любимую оценку - кол (легко переправить на четверку, говаривал он), за стенные газеты о писателях, которые он выпускал самым беспощадным способом (“Опарин, - говорил он, входя в класс, самому бесшабашному нашему троечнику, - что Вы предпочитаете: два или газету по Горькому?”), за то, что он предложил выучить наизусть всего “Евгения Онегина” - и пять за год обеспечено (учили все, но пороху не хватило, я и сейчас знаю только три главы). Чудак, да и только! Поздно понимаешь его.

Я бросился к нему. “Да, - заулыбался он мне, - вот ведь встреча! А я кончал филфак МГУ, здесь, на Моховой... На собеседование?.. Ну, пойдем вместе, я за тебя поболею”. Он как чувствовал, что мне нужна поддержка. Мы вместе вошли в красное кирпичное здание старого физфака и по крутой лестнице поднялись ко входу в физкабинет. Там была толпа. Я прислушался. Все обсуждали вопросы комиссии.

Пока шла оживленная дискуссия, пока выказывали свою эрудицию новички, еще не прошедшие собеседование, их отцы и случайные студенты - “дядя Вова” исчез, я и не заметил куда. Наконец, пошел в кабинет и я - вызывали поодиночке. Сильно волновался. Что-то, помню, спрашивали про полное внутреннее отражение света, да какие книги читал, да почему именно на физфак. Выскочил я с ощущением провала и, не разбирая дороги, понесся домой, на Стромынку - решил немедля брать документы. Звонил ночью в Свердловск и уверял отца, что провалился, а он убеждал - подожди результатов. И верно говорил - через два дня узнал, что приняли. А “дядя Вова” знал в тот же день, да найти меня не мог после собеседования. След простыл! Так я оказался на физфаке.

*    *    *

Отсюда он, во-первых, может
Зайти в Лаврушинский и там
Смотреть “Явление Христа”,
Иль мелкий Репина эскизец,
Или пшеничные поля,
Что на полотнах навалял
Ведущий ныне лживописец...
А путь второй -
Пойти кататься на метро.

        “Евгений Стромынкин” (с. 129)

С сентября началось познание нового мира. Физфак размещался тогда во дворе Моховой, 9. Если войти в сквер перед фасадом старого университетского здания и не подниматься к массивным дверям, а нырнуть под арку с тяжелым сводом, то, пройдя гулким коридором мимо столовой и разных дверей монастырского типа, попадаешь в покойный внутренний двор Университета. Слева - выход на Герцена, к клубу, юрфаку и консерватории - прибежищу физматской богемы, справа - красный кирпичный физфак. Вход - снова парадная каменная лестница до второго этажа, вешалки и слева поворот запутанными переходами в Большую физическую аудиторию. По коридору много нешироких комнат с высоченными потолками, превращенных в аудитории, многочисленные случайные лестницы и лабиринты пристроек. Парадный мир выходил на Манежную площадь - здесь царил XIX век, в крайнем случае - начало XX.

Зато с парадного входа дороги вели в исторические места. В дырках между занятиями можно было посидеть в Александровском саду у Кремля - внутрь Кремля тогда еще не пускали, - поболтаться по Охотному ряду до “Метрополя”, сходить там в кино или, поближе, в стереокино. Рядом была гостиница “Москва”, куда мы забегали за английскими газетами, вездесущее метро, Большой театр. История окружала тебя и кружила голову. Консерватория, театр Маяковского, библиотека Ленина, чуть подальше Пушкинский музей. Мы бродили мимо этих реликвий, очумевшие от счастья, и наслаждались осенью, падающими листьями кленов и тополей, красными закатами дымной столицы. Мир был удивительно красив, благожелателен и приветлив. Вокруг были новые люди, повернутые к нам лицом.

Им мой гимн! Кажется, нет в жизни большей удачи, как сразу, в один день и час приобрести навсегда два десятка друзей. Как и ты, они открыты тебе навстречу, как и ты, они пережили только что жгучую радость исполнившейся надежды, как и ты, они только вышли из дома родительского, легко ранимы и хотят тепла. Жизнь не огрубила их. Пока.

С кого начать? - нетерпеливо и радостно думаю я. Пожалуй, все-таки с Леньки Пыхова!

Не знаю, по чьему глубокомысленному указанию он стал комсоргом нашей группы, но выбор был удачен донельзя. Мягкий, чуть более степенный, чем другие, чуть более спокойный и вдумчивый, чуть более ответственный - он как-то незаметно стал душой группы. Есть такие люди - обаяние им присуще от природы. Как он осознал тогда, что каждый из нас нуждается в опоре? Как он догадался, что эта опора - группа? Да и действовал ли он сознательно? Не знаю. Но результат мне виден - мои ближайшие друзья по духу и сейчас оттуда. Может быть, их просто реже видишь.. Наверно, он просто подтолкнул нас друг к другу - нас, и так бессознательно искавших этой встречи… Так ли, иначе, но все это вылилось в организованную форму “работы в группе”. Группа была для нас всем. Мы вместе занимались, вместе сидели на лекциях (симпатии сложились удивительно скоро), вместе ходили обедать, залезая всем скопом в очередь к своим, вместе обсуждали на комсомольских собраниях недочеты по контрольным и физпрактикуму, вместе помогали “отстающим”, вместе собирались в праздники и дни рождения. Мы и ходили тесной кучкой - организованные и влюбленные в группу. Леня просто ясно выразил это наше общее желание.

Другой нашей симпатией была Таня Галкина. Развитая, симпатичная, по-спортивному гибкая, уверенная в себе девушка, хватавшая на лету мысли и чувства, - она стала центром притяжения ребят и девчонок. Она легко сходилась с любым человеком. Дом ее, запутавшийся в старых переулках вблизи Моссовета, быстро стал и нашим домом. Девчата бегали к ней заниматься в пересменках, мы бывали там реже, более официально, на вечерах, но вечеров этих было много. Родители ее, сами из МГУ, встречали нас радушно, отдавая в наше распоряжение кухню и гостиную, где мы сидели, танцевали, немного пели, а больше смеялись и болтали без умолку. Все любили Таню: она и вправду была хороша собой и обаятельна. Впрочем, я ее дичился…

Мои симпатии долго колебались между Рогнедой - Тэдой, как мы ее назвали, и Гетой. Рогнеда была темной южанкой, но чуть сдержанной. Шутила мягко, немного кокетничала, но была привлекательна и без того. Чуть сухощава, темные глаза и волосы колечками. Мне всегда хотелось их потрогать, но и до сих пор не знаю, жестки ли они. Гета - полное имя ее было Гертруда - была тоже обаятельной и мягкой девушкой с русыми волосами в две косы. Лицо широкое, русское, чуть курносый нос. Заплетала она косы так, что волосы не ложились гладко, а сначала двумя ушками обрамляли крутой лоб. Красный берет и простое, на манер школьного, платье придавали ее тонкой, стройной фигуре чуть простоватый вид. Голос у нее был грудной и удивительно нежный. Тэда и Гета дополняли друг друга как царица дня и царица ночи. Но приоритет Тани Галкиной они признали без колебаний.

Среди мальчишек группы прежде других мне помнится Гена Жмыхов - спокойный и ласковый мальчик с мягкими, необыкновенно красивыми глазами. Весь он был какой-то нежный, хрупкий, казалось, тронь - рассыпется, с тихой улыбкой и негромким голосом. Голова светлая, талантлив, но весь как-то не от мира сего. Хотелось его приласкать, подбодрить и, наверное, потому у него в товарищах были то повидавший виды Борис Лысов, то развитой, уверенный и интеллигентный Витя Чернуха. И весь-то Гена был красивый и домашний, как девушка.

Зато Борис выделялся своей взрослостью, цельностью и анархизмом. До нашей группы он побывал уже в паре институтов. В силе своей уверился, но лентяйничал: или не нравилось что, или себя еще не нашел. Поучившись недолго, уходил в другой вуз. Все искал что-то - видно, себя. Жил один, без отца и матери, в ветхом домишке за Рижским вокзалом. Дом его был всегда вверх дном - на полу, столах и стульях двух комнатушек с общей печкой валялись раскрытые книги: физика, Гегель и математика вперемешку с английским. Он и в нашей группе сначала жил на отшибе - приходил и уходил не здороваясь, когда и куда хотел, но Ленька, со свойственной ему человечностью, понял его одиночество, поехал домой, послал кого-то в другой раз, с девчатами посекретничал - и пригрел Бориса. Тот признал группу своей и наотмашь и сразу полюбил, хотя и выборочно. Впрочем, оставаясь все тем же человеком в себе.

Пожалуй, самым мне близким стал Рустем. Есть такая странная национальность - московский татарин. Рустем был стопроцентным московским татарином. Живой, как ртуть, черноглазый, огненный какой-то по темпераменту, весь - порыв. Страсти и увлечения в нем так и кипели - он отдавался им до конца. Было ли то решение задач по интегралам - бесконечное число их решалось перед частыми контрольными, поход в Большой театр с ночевкой в очереди за билетами, групповой вечер у Тани, где надо было лазать по водосточной трубе в порыве блаженного безрассудства, помощь отстающим - Рустем бросался в дело как в воду и “плавал” самозабвенно. Махал руками, барахтался, развивал кипучую деятельность. В нем всегда горел огонь, неудержимая жажда дела, новых лиц, впечатлений. Я отдавался этому потоку и тоже крутился в нем, внося, быть может, чуть сдержанности. Но как он был хорош, темпераментный Рустем с горящими глазами. И не так важно, на что тратилась энергия - ее надо было тратить, она была избыточна.

К нашей компании как-то потихоньку привязался Володя Филиппов - Фосик, как звали его девочки, прежде других Рогнеда. Родом из Ставрополя, с южной, еще не проснувшейся кровью. Интеллигентный, артистичный от природы, он очень любил играть, чуть даже кокетничая. С Тэдой в паре они были неподражаемы. Тэда придумывала какую-нибудь сценку, Вовка подыгрывал. Они запросто изображали влюбленную пару, хохотали и шутили до упаду, передразнивая преподавателей или увальня Толю Мачнева, или его дружка Игоря. В Володьке была бездна юмора, но он еще не проснулся душой, глубины в нем пока не ощущалось - больше смеха, кокетства, игры. Они очень подружились с Ленькой, который своей солидностью оттенял Володькину легкость.

Крутилась около нас еще Раечка Иванова - невысокая брюнеточка, влюбленная в Гету, Рогнеду и Володьку. Внешне не яркая, она светилась изнутри теплотой и домашней мягкостью. Жила она в Москве вдвоем с мамой, и девчата иногда бегали к ней погреться у домашнего очага. Раечка любила смеяться, и смех у нее был звонкий, немного грудной. “Гета, - говорила она, чуть растягивая букву “е” и оттеняя “а” на московский манер, - ты сегодня как Красная Шапочка. Где же Серый Волк?” Володька любил ее поддразнивать.

А Рустем был явно симпатичен Тамаре Верещаковой. Натура на первый взгляд простая, но в глубине очень целеустремленная, крепкая, с хитринкой - Тома выделяла его среди остальных, вечно оказывалась около нас, осторожно вставляла слова и реплики. Простое лицо, две косички крест-накрест сзади. Удивительно выносливая и верная в любом походе. Надежность в ней чувствовалась недюжинная. Любой рюкзак унесет, хоть ночь просидит с тобой у костра или палатки, только скажи “надо”.

В этом кругу друзей оказались мы на физфаке с первого дня. Конечно, группа была больше, симпатии расходились в ней волнами, цеплялись одни за другие, перекрещиваясь, интерферируя. Все мы в группе были связаны сложной паутинкой человеческих отношений. Где-то завязывались узелки, где-то были тонкие ниточки. Жизнь звенела в каждом из нас серебряным колокольчиком.

*    *    *

А море черное ревело и стонало,
На скалы с грохотом бежал за валом вал,
Как будто море жертвы ожидало.
Стальной гигант кренился и дрожал.

Из студенческого фольклора 50-х

Несколько неожиданно меня, уже привыкшего к длинным коридорам Стромынки, вдруг отправили жить за город, в Бутово, 40 километров по Курской дороге. Основную массу первокурсников поселили на Каширском шоссе, меньшую - на Ленинградском, а нас - с десяток случайных - на частную квартиру, снимаемую университетом у подвернувшейся хозяйки. Да еще по другую сторону желдороги, тоже в Бутово, десяток других таких же бедолаг. Ездить было далековато - на электричке 40–50 минут, если повезет, потом на метро один прогон до библиотеки Ленина и, пробежавшись по Грановского, выскакиваешь на Герцена. А тут рукой подать до физфака.

Зато у нашей жизни на отшибе оказались свои романтические стороны. Жилье было не ахти какое: длинная, пустая, без мебели комната - три ряда кроватей да стол посередине. Слева от входа выгорожен был небольшой закуток у печки, на хозяйской половине. В нем на правах старших жили два второкурсника - Ким и Фомецкий. Ким был широколицый, ленивый парень из Тувы. Сообразительный, но какой-то флегматичный. Ему было лень рано вставать, ехать на шестичасовой электричке - он предпочитал поспать у теплой печки и почитать, даже просто помечтать. А если заведутся деньги, сбегать на близкую станцию, купить пива и погрустить со стаканом. Из-за своего неторопливого образа жизни он вечно выезжал в Москву днем и вечно попадался контролерам без билета. Здесь он был чемпион - к концу года попался около двухсот раз.

Езда на электричке без билета была нашим олимпийским видом спорта и развлечением в сутолоке буден. Утром в тесноте часа пик иначе ехать было и нельзя, вечерами контроль ходил редко. Экономия на месячном была невелика, но все же при бесконечном денежном голоде - была. Тем более с фотографиями замучаешься - вечно нужны фотографии. Вот и возник захватывающе острый поединок - безбилетник и контролер. С контролем играли как с огнем: перебегали у него под носом в проверенные вагоны, изучали маршруты, приемы ловли, наконец, просто их психологию. Кто клевал на “бедного студента”, кто на “опаздывал на электричку”, женщины просто жалели. Но Ким был бесподобен - он никогда не бегал, согласно вставал и плелся за контролем через весь поезд в последний тамбур, выслушивал нотации, требования документов, давал фамилию (деканат умудрялся выдерживать бесконечные письма по нашему поводу), но денег не платил никогда.

Как ни странно, но учился Ким хорошо. Собственно, на лекциях он бывал редко, но сессии сдавал неизменно на 4 и 5. Подводила его вечно физкультура, по ней у Кима был длинный хвост - он не являлся на нее. А когда приходил, не сдавал норм. Потом решил не ходить совсем. Так и тянулся за ним этот вечный хвост по физкультуре. Кончилось тем, что на третьем курсе (а может, даже на четвертом!) его все-таки отчислил Ольховский за несданный на первом курсе зачет по физкультуре. Это был редчайший случай.

Вторым старшекурсником был Леня Фомецкий. Моряк, с усами, в бушлате и матроске. С гитарой, украинским говорком, шуткой и вечной беззлобной ухмылкой по нашему адресу - неоперившихся салажат - первокурсников. А шутил он великолепно. Помню зимний вечер, окна замерзли, мы жмемся к печке и под одеяла. Тихий разговор, кто учит, кто отдыхает. В печке трещат дрова. Ким сидит перед дверцей печки и мирно щурится на угли, подперевши щеки ладонями. Вдруг топот под окнами, в прихожей. С грохотом врывается Ленька, валится на кровать и начинает неистово хохотать. Мы собираемся вокруг него кучкой и жадно ждем объяснений. Но он хохочет минут пять без умолку, то всхлипывая, то снова оглушительно. Потом начинает рассказ. Он шел с электрички по мосту через пути. С электрички вышел он да еще кто-то из наших парней, чуть впереди. Электричка ушла, просверкала вдали. Их было двое на мосту. Время позднее. Ленька решил пошутить. Подошел сзади, хлопнул по плечу: “Снимай пальто!” Парень оглядывается. Рыжий, но не наш! Немая сцена. “Тут, - говорит Ленька, - мы оба кинулись бежать. Он - в одну сторону, я - в другую. Еле добежал до дому. Чуть не сломал дверь. А куда тот кинулся - не знаю”. Мы все хохотали часа два.

Ленька Фомецкий был у нас душою общества. Ему мы обязаны самыми светлыми минутами. Это были песни. Обыкновенно, когда деньги приходили, или посылка из дома кому обобществлялась, или просто настроение - посылали с ведром за пивом. Ведро пива! Все рассаживались вокруг немудреного стола и по кроватям, съедали хлеб и консервы, что припасалось, и начинались песни. Ленька брал гитару:

Черные стрелки, колесики стучат,
Быстро как белка мчится циферблат,
Лучшие годы проходят предо мной.
Из флота меня выпустят седою бородой.

Бодрый старикашка - он приятель мой -
С флота тоже вышел с седою бородой,
Вместе мы служили на лодке на одной:
Там он был командором, ну, а я был рулевой.

Вместо реглана старенький тулуп,
Вместо нагана берданку мне дадут,
Тихо и скромно двигаясь вперед,
Вокруг универмага совершаю свой обход...

Ленька был полон песен того времени, пел их ярко, “с чувством”, щедро, без остатка выплескивая их нам. И лилась песня о влюбленном моряке Джоне, вечном неприкаянном бродяге, красотке Мэри и портовых кабачках.

В гавани, в далекой гавани,
Где маяки давно зажгли огни,
Из этой гавани уходят в плаванье,
Уходят каждый вечер корабли.

На кораблях матросы злы и грубы,
Кричит сквозь зубы свирепый капитан,
У юнги Билли вздрагивают губы,
Он ищет берег сквозь морской туман.

На берегу осталась крошка Мэри,
По ветру вьется у нее коса,
Пускай же Мэри крепче любит Билли,
А Билли крепче вяжет паруса…

Эти песни тех времен, занесенные к нам в войну с американскими и английскими судами, песни про моряков и ковбоев, любовь и иные страны трогали нас своими романтическими струнами. В них были яркая страсть, самозабвенная любовь и одиночество, тоска по дому. Усталые, “зазубренные” первокурсники, исполненные трепета перед грядущими экзаменами, растерявшиеся от обилия задач по матанализу, физике, практикуму, от вечной беготни по стадионам, лекциям, семинарам, переполненные желанием охватить необъятное - мы с благоговением внимали спокойному, франтоватому морячку, прошедшему огонь, воду и медные трубы своей судьбы и физфаковских твердынь. А он пел и пел. Песни романтического балладного эпоса сменялись суровыми песнями военного времени - малоизвестными:

ым по

На ветвях израненного тополя
Легкое дыханье ветерка,
Над притихшим рейдом Севастополя
Ни серпа луны, ни огонька.

От тюрьмы кварталами сожженными,
Раздвигая грудью мрак ночной,
Шел моряк, прощаясь с бастионами,
Тихой корабельной стороной...

Песен было много - драматические, лирические, озорные, - но все новые, не многие были мне знакомы по пионерским лагерям, большинство неизвестных. И становилось теплее в нашей дымной, вечно выстуженной комнате, теплее на душе, и всех я любил - и ленивого Кима, и соседа-украинца Игоря Бойко, с которым делились посылками, и рыжеватого экономиста Володьку, и земляка из Кургана Сашку Бартова. И больше всех усатого балагура Леньку Фомецкого.

А жизнь наша бутовская, в основном ночная, между тем бежала помаленьку. Пруд у дома застыл, на коньках катайся, на санках. Меньше страдали от вечной грязи по колено, больше - от холода. Я еще на беду свою сжег у печки подошвы ботинок, они распухли, и я гулял в них, изрядно потолстевших, некоторое время. Ходили мы вечно невыспавшиеся, в лыжных костюмах, не привыкшие еще к самостоятельности, без денег, жившие от стипендии до почты из дому и снова до стипендии. Вздохом облегчения мне был очередной приезд в командировку отца. Он вытаскивал меня из Бутово, селил с собой в небольшой гостинице при Гипромезе, обмывал, кормил в ресторане до отвала и давал вдоволь наболтаться. И снова беготня, вечная беготня - с электрички через вокзал в МГУ, потом в Сокольники на семинар, потом на стадион там же или хуже - на Красную Пресню, снова практикум на физфаке, лекции в Анатомической Первого МОЛМИ, в Ботанической и Зоологической аудиториях. Спать хотелось, и мои новые друзья, бывало, заваливали меня шубами на лекции по математике в Большой физической (мест на вешалке не хватало) - и я сладко спал под монотонный рассказ Поздняка о кривых второго порядка. И снова беготня. Жизнь моя шла в метро, на вокзале да в милой моему сердцу группе. Куда бы я без нее делся. Да отдых - Бутово и песни Леньки Фомецкого, да незамысловатая мужская компания: десяток первокурсников и двое старших - второкурсники.

*    *    *

Первый курс для меня - это дороги. С утра - осенью в полусвете, зимой в темень - выскакиваешь из теряющего тепло дома на улицу и летишь, опаздывая, к электричке на 6.40. Собственно, летишь - это образно сказано. Осенью прямо с крыльца нашей половины дома, выходившей к старому, заболоченному прудику, мы попадали в грязь. Бутовская грязь была непревзойденной - ее описывали в стихах, единица 1 “бут” была эквивалентна миллионам “кашир”. Редко доходили до станции - она была в трехстах метрах - с грязными ботинками. Чаще по колено. Кажется, расстояние-то невелико: пройти по двору вдоль стены в три окна, перейти дорогу, подняться по тропинке мимо строящегося дома, повернуть направо, пересечь площадь - и вот он, станционный буфет и асфальтовый пол. Ан нет! Двор еще был относительно ухожен, но десять метров дороги - непроходимое болото, где терялись надежды и полуботинки. Последние с трудом спасались руками. Затем штурм глинистого пригорка из хорошо промытой красной глины и хаос вечной стройки - новые препятствия. Наконец, вокзальная площадь, заезженная до дыр, ям и промоин. В Москве бутовцев отличали сразу по ботинкам и штанам.

За грязной дорогой и гонкой за считанными минутами следовала езда в электричке, набитой битком до плафонов. Зато мы умели спать сидя, стоя, повисши на руках и на соседях. Любимая моя фотография у мамы с тех времен - сон в походе. Лежа - это высший комфорт! Сорок минут сна, и тебя выкидывают на третью платформу Курского вокзала. Еще пять минут сна в метро - станция Калининская (Арбатскую пустили позже). И вот уже вприпрыжку бежишь мимо Моховой, 11 на Моховую, 9. Улица Герцена, подворотня, знакомый двор и кирпичный физфак.

Лекция по физике кончалась, и начиналось новое путешествие. Хорошо, если в Анатомическую или Зоологическую аудиторию. Чаще на Русакова. По знакомой уже дороге, пройденной по приезде в Москву, мимо барометра, вечно указывающего “пасмурно”, и американского посольства, выглядывавшего вкупе с англичанами тайны Кремля, бежали мы в метро “Охотный ряд” под гостиницей “Москва”. Денег было мало. Экономили опять на билетах. Специалисты нахватают из урн оторванных корешков и подсовывают их под целые билеты контролеру в общую пачку за всех. Тем и жили в бесконечных поездках. Длинная ветка до “Сокольников” скрашивалась чтением книг, конспектов. Если было время, на “Комсомольской” выходили и кормились либо в буфете на станции “Комсомольская-радиальная”, где тогда продавались великолепные пирожные, либо на вокзале. И тут была пошлина - плата за вход на вокзал, и тут приходилось хитрить. Пулей проскочишь мимо контроля - и в буфет. Вокзал был для нас родным домом.

От Сокольников до клуба Русакова, апофеоза конструктивизма 30-х годов, рядом с которым был корпус с аудиториями для семинаров, добирались на трамвае или, чаще, пешком. Дорога была особенно хороша осенью - большие желтеющие купы кленов, скверики у стадиона, где можно было десять минут погрезить, подставив лицо солнцу, сам стадион, где проходили занятия по физкультуре, - все это скрашивало труд учебы лишним часом на воздухе. Да и около здания в переменки играли в волейбол, на стадионе - в футбол. Среди волейболистов в нашей группе выделялся Борис Лысов - у него был высокий прыжок и прекрасный удар кистью.

Кончались семинары, и опять дорога: на стадион ли, в читалку ли на Моховую, 11, где вечно не было мест и сидели по всем коридорам и балконам. И опять метро, опять дорога мимо “Националя” и Манежной площади. Забежишь в подвал студенческой столовой на Моховой, перехватишь обед по закону “трех вторых” - и за занятия. Главным образом математика, физпрактикум и конспекты. К вечеру снова на Курский, и к 10–11 часам приезжаешь в Бутово. Жизнь была в дороге.

Наверное, поэтому мы так ценили групповые вечера. Они были не только праздником сбора близких - они были уголком домашнего уюта. Приятно было посидеть на кухне среди девчонок, готовящих незамысловатый винегрет и нарезающих колбасу, сыр, масло. Приятно было посидеть на диване, тронуть пальцем клавиши ушедшего из твоей жизни пианино, сесть за нормальный стол на стул, а не на кровать, есть с ложки, а не с ножа, и брать хлеб с тарелки. Не хватало простого человеческого быта, не хватало человеческого тепла, и мы, общежитейские, тянулись в группу. И готовы были играть на пианино классические пьесы на вечерах, петь романсы и декламировать школьные стихи. Суть их не волновала. Это выплескивалась жажда общения.

И еще помню демонстрации. Были они тогда поголовно обязательными, вопроса “ходить - не ходить” не возникало, и были тоже как встречи. Пели, горланили, танцевали во время остановок, дрались, как школьники, шутя, ходили, обнявшись с друзьями, балаганили, отставали от своих, лезли сквозь цепи ограждения, догоняли, пристраивались, помогали нести лозунги и плакаты, горланили, выходя из-за Исторического на площадь, скандировали, бежали под горку мимо Василия Блаженного, сворачивали на набережную Москвы-реки, разбредались с чувством исполненного долга, бегали за пирожками и шариками и много гуляли, взявшись за руки. Погода не играла роли - весна была в душе.

Может быть, по той же весенней аналогии вспоминаются мне нечастые прогулки в лес, на природу - в Бутово ли, случайным выходным в день голосования, в Сокольнический парк - семинарским загулом, на Кашире - в пришоссейные рощицы и на Москву-реку или после экзаменов - на водохранилище. Природа щедро дарила нам свежие краски, запахи леса, свежесть воды, солнце. В лесу было легко дышать, небо было синее, дымные краски и шумы Москвы уходили далеко за перекрестки. Птицы пели, трава вылезала из всех промоин, и на душе было так легко, чисто и безоблачно, как бывает только в детстве. И любил весь мир.

*    *    *

Всю эту идиллическую картину романтической первокурсной жизни нарушает, пожалуй, только одно воспоминание. И хотя оно тоже окрашено, но тона потемнее. Это - март 53-го, смерть Сталина.

Собственно, события начались раньше. События тревожные. Сначала это были слухи о его болезни, вызванные неожиданными бюллетенями о здоровье. Никогда никого не уведомляли, и вдруг - информация. Это настораживало. Затем - сам факт смерти. Он подействовал сильно. Что-то рушилось в привычном мире, он становился неустойчивым. Возникал вопрос - что дальше? Особенных собраний не упомню, инерция дисциплины и страха действовала, но разговоров было много. Мы были ошеломлены. Факт не укладывался в сознании. И хотя действия были по тому времени привычные: дежурство у портрета и знамени, сдержанность в выражениях чувств, но возникало и не уходило какое-то внутреннее напряжение. И его ощущали не только мы - каждый.

С утра в тот день, когда тело выставили в Колонном зале, эта тревога обнаружилась в появлении оцепления у метро “Калининская”. Нас, впрочем, по студбилетам пропускали в МГУ переулками, занятия шли, хотя общая взволнованность всех будоражила. Из МГУ, со двора и из окон, была видна толпа на Охотном ряду, новые шеренги оцепления на Горького и хвост “очереди”, завивавшийся в неизвестность. Днем появились охотники попасть в Колонный зал. Толпа у оцеплений и на Садовом прибывала - Москва рвалась в Колонный. Наших ребят мобилизовали помогать милиции. А яростный натиск толпы нарастал. Машины и люди уже не могли его сдержать. Где-то толпа прорвалась через оцепление, где-то смяла людей. Люди зверели. Их жало толпой к машинам, некоторых до увечья. Толпы лезли на машины, раскидывали оцепления, бежали к следующей линии, и все рвались и рвались к Колонному. Кто-то бежал дворами, кто-то лез крышами. Падали с крыш, разбивались, увечились машинами, толпой. В этом необузданном нажиме толпы была бессмысленность стихии и неуправляемое безумие. Люди стервенели, натыкаясь на преграды. Что ими двигало? Азарт был у мальчишек, а у остальных? Любопытство? Вера? Стихия? Было что-то первобытное, нечеловеческое в этом напоре толпы. Драма массового психоза. Торжество безумия. И оно оборачивалось трагедией.

На следующий день были похороны. Мы глядели из окон химпрактикума, как вдали, мимо гостиницы “Москва” везли пушку, тело на лафете и как шли кучкой неразличимые нам персонально преемники правительства. Грохнул артиллерийский салют. Его встретили молча. Все чувствовали, что началась новая полоса. Но какая? А газеты сообщали о проекте пантеона вождей.

НОВОЕ ЗДАНИЕ

Он в мир открывшийся широкий,
Где новой жизни бьется пульс,
Где “лекции”, а не “уроки”,
Где говорят не “класс”, а “курс”,
Влетел стремглав, как муха в сахар…

Г. Копылов.
“Евгений Стромынкин” (с. 99)

Второй курс начался грандиозным поворотом - открылось новое здание МГУ на Ленгорах. Вместе с ним открылось и вошло в нашу жизнь новое царство, которое предстояло узнать и освоить - удивительное, как сказка. Уже на подходе здание поражало воображение. Построенное в монументальном стиле сталинской послевоенной эпохи, оно было шедевром и памятником одновременно. Строили его последним в своем роде -такие дворцы уже были разбросаны по Москве: Смоленская, Котельническая, Комсомольская, и потому в нем соединили все находки прежних лет. Само местоположение - свободная площадка Воробьевых гор, назначение - дворец науки и студентов, свободное архитектурное решение, не стесненное соседством застроенных городских кварталов, обусловили красоту и изящество. Парк кругом, фонтаны, подсвеченные в дни открытия, белизна крутых стен, шпиль в тумане облаков - и этим великолепием владели мы, второкурсники, после грязной хибарки в Бутово, стандартных домов общежития Каширы, после старого кирпичного здания физфака на Моховой и затерявшегося в переулке простенького здания филиала у клуба Русакова.

Чудо продолжалось и внутри. Массивная колоннада входа, тяжелые двери - и ты в мраморном вестибюле. Ряды зеркал, огромная раздевалка, сиявшая тогда огнями люстр, лифтовый холл главного здания - чудо автоматики того времени, и ты в огромном холле Актового зала, где мрачные каменные фигуры жрецов науки застыли изваяниями египетского храма. Поворот, мраморные ступени, еще одни тяжелые двери, и влетаешь в огромный, просторный, светлый Актовый, с легкой колоннадой сзади и по периметру, рядами мягких кресел и неглубокой авансценой. Простор, воздух, огромные окна, свет десятков люстр. я не знаю помещения эффектней во всей Москве!

Клуб начинался с противоположного, домашнего входа, от Ломоносова, и был намного менее суров. От вестибюля, всегда солнечного и шумного, поднимались две крутые каменные лестницы в духе позднего Просвещения. Мраморный, с колоннадой зал для танцев, небольшой, но уютный, и не менее уютный зал ДК с амфитеатром, низким, но просторным балконом и прекрасной сценой. Сколько он потом видел, этот зал! И, наконец, чудо для того времени - огромные спортзалы и бассейн с теплой водой и пятиметровой вышкой. Зеленая вода тихо плещется! Души, раздевалки! Что душе угодно. Было от чего закружиться голове неопытного второкурсника. А великолепие общежития: каждому комната, на двоих в блоке - душ, в зоне - весь твой курс, весь факультет. На каждом этаже - уютная гостиная, в мягкой мебели, коврах и с пианино. Вам трудно понять то ощущение необыкновенности, сказочности этого мира после года цыганской жизни! И все это надо было узнать, открыть самому, облазить, освоить, всюду побывать - от подвалов до шпиля, всем этим богатством насладиться. Мы как будто парили в небе мечты, купались в ее восходящих и нисходящих течениях, ликовали. Верилось, что все возможно.

Но к этому романтизму первопроходцев добавлялось и другое, новое ощущение: мы стали полноценными студентами.

У каждого курса физфака, независимо от поколения, инвариантно и издавна есть свое лицо. Первокурсник тщеславен, но в душе неуверен. Он поступил, пройдя схватку с приемной комиссией, чем-то выделенный из многих себе подобных, но он еще не знает, случайно ли это. Что он, где он окажется, чем грозит ему надвигающаяся сессия? Кто с ним - друзья или попутчики? Что впереди - пан или пропал? Он пляшет в пламенном восторге на канате случайности и всегда это помнит. В нем восторг и трепет.

Второкурсник впервые ощутил надежную уверенность. Он уже знает, что такое сессия, Моденов, профессора и физпрактикум. Он опирается на опыт и друзей, только что приобретенных. Он понял свое место и уже не один. И от проблем сиюминутных, эмоциональных он переходит к проблемам завтрашним. Он размышляет, кем быть, на какую кафедру податься, какой специальности посвятиться. Он еще только мечтает, грезит - до дела не дошло, но зато какой простор фантазии! А пока он просто живет, бездумно, уверенно беря от жизни студенческой все, что она ему подбрасывает, и прежде всего - общение: с друзьями по группе, случайными пока знакомыми по курсу. Первые знакомства, первые увлечения. Но пока ничего серьезного - время выбирать еще не подошло. Он просто дышит воздухом общения всей грудью. Он мечтателен и уверен в себе. Собственно, вот такими были и мы - все вместе и каждый сам по себе.

Но время, наверное, все-таки неумолимо разрушало эту сложившуюся уверенность и мечтательность. Нашу группу разделили. Причин для этого особых я сейчас не вижу - может, пересортировка какая по случаю переезда в новое здание. Но как часто судьба наша зависит от таких случайностей! Как бы то ни было, но группу разделили. Часть, большая, попала на второй поток, часть наша, меньшая, - в новую группу на первый. Это было до боли обидно и жалко: мы ведь так сдружились. Жалко было терять Леню Пыхова, Бориса, всех девчонок, но особенно было жаль терять группу как целое - нашу любовь и гордость.

Правда, была надежда сохранить друзей. И еще большая - обрести новых. Опыт первого курса подсказывал, что это не так трудно, нужно только хорошенько взяться за дело, нужно только захотеть, и пламя новой дружбы взовьется еще выше, сливаясь со старым. Не знаю, у всех ли было это чувство, но у меня оно было. А чувство вызывало потребность действия.

Есть в нашей жизни маленький, незаметный для глаза рубеж. В школе и дома живешь больше созерцательной, чем деятельной жизнью. Первый самостоятельный шаг - поступление, но первокурсник тоже слишком занят собой, своими эмоциями, текучкой, и по необходимости идеалист. Но вот руки освободились, ноги стоят крепко, и ты можешь приступить к делу. До сих пор ты жил фантазиями. А теперь берешь в свободные руки дело и пробуешь претворить в жизнь. Этот плавный и незаметный переход от иллюзии к действительности решает все - чем ты станешь, как ты будешь дальше жить. В нем ты весь завтрашний. Ты сунешь палец, а тебя затянет всего - и бог знает, когда вырвешься?! Да и вырвешься ли вообще!

Вот так и я сделал первый шаг. Цель была проста. Образ 18-й группы, такой близкой по духу, по жизни, по друзьям и товарищам, стоял рядом, осязаемо, досягаемо. Протяни руку к окружающим, дай им почувствовать прелесть жизни одним дыханием, душу коллектива, и они пойдут к тебе. Дело казалось простым и надежным. Ленька Пыхов с его ярким даром организатора и  коллективиста вдруг пробудил во мне осознанное желание создать и самому то же. Помню, что очень ждал выборов в комсорги и очень хотел, чтобы выбрали меня. И меня сделали комсоргом. Наверное, сказались традиции 18-й. Наверное, на мне было написано.

Сейчас, уже взрослым человеком, я сам отчетливо вижу, что люди чувствуют желания других, особенно ясно осознанные. Если ты чего-то очень хочешь, тебе раньше или позже кто-то поможет, кто-то случайно подтолкнет, а ты и пойдешь куда хочешь, считая, что это и его желание. Эта внутренняя связь и есть то, что движет нас в жизни, позволяет обогнать или, обратно, мешает идти в ногу.

Но тогда я еще не знал этого закона - раз ты знаешь, чего хочешь, тебе уступают дорогу - и был несказанно рад. И, сделав шаг, принял на себя Ленькину ношу и стал комсоргом 22-й группы. Меня захватила страсть созидания человеческого коллектива. Началась новая жизнь - первое действие во имя идеи. А кто из вас не знает, что жизнь комсорга - в его выступлениях? О чем же говорит новоиспеченный общественник? Прислушаемся.

*    *    *

Сперва на посещенье лекций
Он массу времени терял, -
На чтенье разных Папалексей
Да на текущий матерьял...

“Евгений Стромынкин”(с. 100)

Тронная речь (с комментариями)

(Конспект ее сохранился. Он слепок живого времени, времени революционной IV конференции, времени начала “оттепели”. Правда, делегатов на эту конференцию мы еще выбирали бездумно - тех, кто не был на собрании, в наказание. И не сразу осознали, что произошло. Но когда поняли...)

Товарищи!

(Такое волнующе новое для меня традиционное начало перед аудиторией в 20 человек.)

Начну с учебной работы.

(Что было важнее тогда для нас, вчерашних первокурсников?)

У большинства комсомольцев изменилось отношение к учебе.

(Враз, за три дня! IV-я подействовала как гроза!)

Она стала не обязанностью, долгом, а потребностью, необходимым занятием.

(Не зря нас учили общественным дисциплинам, базис подводится умело.)

Студенты сами ощутили, что старая система учебы не дает даже того необходимого минимума навыков научной работы, который нужен каждому уважающему себя специалисту. Студенты старших курсов столкнулись с неоспоримым фактом - их выпускали безграмотными.

(Для контраста можно себе позволить некоторую долю демагогии.)

Естественно, что они первые задумались над практической стороной - как реорганизовать учебные планы в соответствии с возросшими требованиями от высшей школы.

(Итак, вот оно - первое дуновение IV конференции, выраженное чуть косноязычно, безапелляционно, с долей веры и демагогичности. Но какая самоуверенность, какая чудная новая сила, приводящая в действие механизмы внутричеловеческой жизни!)

Немудрено (не иначе!), что именно ими и был поднят вопрос (великолепный штамп у новоиспеченного комсорга!) о реорганизации метода учебной работы на новых началах: творческом отношении к учебе самих студентов.

(Подчеркнуто. Как будто до этого они учились не сами. Но такова сила общественного воздействия, сила веры, что она отметает после поворота все прошлое. Его как не бывало.)

Прежняя метода была построена на принципе: “Студент нерадив - заставим его заниматься”. (Плохая, значит.) Раньше, двадцать лет назад, когда были живы еще буржуазные пережитки, они были правы. (Какой масштаб - 20 лет - почти вечность!) Теперь нет!

(У нас было ощущение, что мы своими руками делаем новую революцию, до нас - мрак, после нас - свет. Какая безапелляционная вера!)

Возьмем в пример нашу группу.

(Итак, лозунги кончились. Теперь от мировой революции к бренной земле.)

В большинстве своем все из нас ставили перед собой задачу: “Надо заниматься!”, но не все ее с честью выполняют.

(Заметим, что с этой новой группой мы не сдали еще ни одной сессии.)

Почему? Ясно, у них не хватает воли, настойчивости хоть не часто, но сесть за конспекты и лекции.

(Молодость легка на выводы, ей бы учить других.)

Для таких товарищей метод остается прежним, хотя и не исключена возможность перехода их на творческие позиции. Для них вопрос будем ставить прямо: пришел учиться - учись, не хочешь - освободи место в МГУ другому, который будет!

(И ведь, что удивительно, ставили и добивались исключения.)

Тем же, кто стоит уже на новых позициях, мы должны обеспечить поддержку и условия для настоящей работы.

(Итак, революция началась. Народ берет власть в свои руки и вводит красный террор. Кто не с нами, тот против нас! Наивная, но искренняя вера в черное и белое.)

Эту поддержку и условия мы можем и должны получить со стороны профессорско-преподавательского состава и деканата прежде всего. Связь между нами сможет обеспечить правильный стиль работы всего факультета. Мы должны строго пересмотреть свою и преподавательскую работу.

(Какая великолепная уверенность в своих правах, своей силе. Какая вера в единство целей студентов и преподавателей. Вот оно - психологическое действие IV-й, где мы стали на мгновение хозяевами факультета, а преподаватели растерялись перед этой новой, еще не обузданной силой.)

Но прежде всего свою, и как можно придирчивее. Как мы сможем требовать от преподавателя, когда сами страдаем обилием грехов - нам просто скажут в лучшем стиле: “Иди-ка да взгляни, кума, на себя и не делай пустых замечаний”. (IV-я научила дипломатии!) Вот почему прежде всего стоит вопрос о нашей собственной работе, а потом уже о критике работы преподавателей.

(Не меньше! И мы их действительно научились критиковать по делу.)

Но нельзя ни в коем случае критику доводить до ругани с преподавателем, грубости - этим мы ровно ничего не докажем. (Каково, а?!) Строгая, принципиальная критика с жесточайшим учетом всех наших собственных недостатков прежде всего - вот что нам сейчас нужно. Мы должны хранить авторитет преподавателя, как свой собственный (Sic!) - это в наших интересах.

(Не зря нас учили теории революции!)

Итак, не рычание, не болтовня, а критика. И не забывайте - преподаватели тоже будут с нас требовать. Например, Борис Михайлович Будак обещал нам, что на его экзамене только студенты с серьезными знаниями сдадут, не рассчитывайте на шпаргалки. Применение их будет искореняться.

(Вот оно - противоречие нашей революции. Преподаватели осторожно включаются в борьбу на своем уровне. Пока это только шпаргалки!)

Как подойти к учебе конкретно? (Программа-минимум!)

Во-первых, обработка лекций. Нельзя мириться, что студент прорабатывает лекции только перед экзаменами и никакой другой формы проверки не существует. Мы хорошо знаем, к чему это приводит - к штурмовщине. И те, кто хочет всерьез учиться, а не лоботрясничать, не должны этим удовлетворяться. Специалист должен много раз перечитывать лекции. Пускать на самотек это дело тоже нельзя.

(Трудно переделывать лекционную систему. Через сколько лет были найдены разумные решения! А пока движение по кругу. Но поиски начались.)

Поэтому мы должны серьезно обдумать и конкретно выбрать из следующих методов: 1) производственный кружок; 2) занятия тройками; 3) помощь отстающим; 4) коллоквиумы и расширенные заседания группы.

(Удивительно, что все это реализовывалось без всякого вмешательства преподавателей. Такова сила убежденности.)

Но этим не ограничиваемся. Если кто проявит инициативу и предложит дельное, обсудим и решим, - подходит ли. Кроме того, предложим старосте:

1) взять на учет всех неуспевающих и хвостатых;

2) требовать регулярного посещения лекций, виновных обсуждать;

3) составить список троек и ответственных за них, наладить в них проработку лекций.

(Революция за работой. Она экспериментирует, призывает дерзать. Даже в такой суетной проблеме, как лекции, она находит предмет для вдохновения и творчества. В этом ее обаяние, ей ничто не мелко. И какое удовольствие говорить о том, что думаешь. Сводить сложное к простому. Разрубать узлы! Собственно, где-то здесь и решалось, кто будет много спустя хозяином положения: сами студенты или бюрократия деканата.)

О семинарах. Не менее правильно построить работу на семинарах. Семинары отводятся для практического изучения дисциплин, для самостоятельного решения задач. (Теоретическая предпосылка. Чувствуется физическая подготовка.) Но отсюда ясно, что без домашней работы над проходимым курсом, без конспектирования и проработки лекций, регулярного выполнения домашних заданий на семинарах будут делать всегда одно и то же: разжевывать и запихивать в рот нерадивому студенту все тот же лекционный материал, превращать их в бесконечное повторение и зазубривание лекционных истин.

(Как легко, увлекаясь собственным энтузиазмом, издеваясь, бичевать пороки прошлого и звать в будущее. А что предлагаешь?)

Возьмем, к примеру, наши семинары по марксизму.

(Революция бросается в вечный бой за чистоту теории!)

Спрашивается, разве можно на них ставить какие-то спорные вопросы, требующие глубокой проработки материала, если даже конспектов ни у кого нет? (Ох, уж эти вечные конспекты!) Какая может быть творческая работа?! Надо обеспечить серьезную подготовку к семинарам.

Для того чтобы все эти решения не остались на бумаге, надо развернуть резкую и принципиальную критику (Не иначе. Подчеркнуто!), смело указывать товарищу на недостатки в его работе, высмеивать зло прогульщиков и лентяев, искоренять халтурное отношение к учебе.

(Какие лихие лозунги! Их с трибуны говорить, а здесь вот они - твои друзья, не чувствуешь еще разницы?)

В этом отношении нам должен помочь “Крокодил”. (Вот он - реальный опыт 18-й группы. Там был групповой журнал - и здесь надо. Ты хочешь все повторить и тянешь к желаемому. Повторится ли?) Без его правильной работы нам очень трудно будет создавать атмосферу критики в группе. Поэтому ставим вопрос о “Крокодиле” и каким он должен быть.

(И как цель и итог выступления - на чистой странице только три желанных слова.)

О дружном коллективе в группе.

(Собственно, к этому все и шло, но как это обосновать? Необходимостью учебы? Необходимостью дружбы? Решениями IV-й. Нет, этого просто страстно хотелось!)

*    *    *

Итак, программа прояснилась. Конференция толкнула нас в новом, неизведанном направлении. Полные энтузиазма, гордости за “свою” победу, полные веры и решимости “покончить со старым”, мы пошли в бой за новые методы учебы. Собственно, нового придумать пока не могли, а потому самонадеянно занялись исправлением “отношения к учебе” и критикой методики лекций по общей физике, основам марксизма-ленинизма и семинаров. Последнее было опасно, не каждый преподаватель охотно шел на самокритику. Но конференция поступила умно, поставив критику рядом с самокритикой студентов. Здесь был простор для творчества. Мы были готовы исправиться. Преподаватели, в особенности молодые, чувствовавшие несуразицы планов и программ, нас поддерживали. Сказывалась ломка психологии в стране. Наступала “оттепель”. Общий энтузиазм на факультете, приход нового декана, академиков, перестройка старого, рухнувшего деканата, общая праздничная обстановка нового здания, новое общежитие - все это объединяло студентов и преподавателей на подъеме. Сложности были впереди и пока намеками. Курс бурлил, обсуждались читаемые лекции, методика семинаров, вводили собственными руками террор по отношению к тем, кто представлялся халтурщиками, меняли старост. И хотя предложения были часто неконкретны, выступления общи, призывы абсурдны, утверждения догматичны, - все шло в дело.

Впрочем, для меня в глубине души главным оставалась дружба в группе. Но пока - загляните еще раз в тронную речь - пока я был теоретиком. Я отчетливо знал, что мне надо, но кто они, те новые люди, с которыми меня связала судьба теперь? Чем они похожи на прежних, чем иные?

*    *    *

Кроме известных уже буйного Рустема и романтического Фосса-Филиппова вместе со мной в новую группу попали еще четверо наших. Среди них особенно выделялись Володя Кузнецов и Толя М. Первый был яркий, удивительно талантливый парень - мастер на все руки: петь, рисовать, шутить, прекрасно знал радиофизику и был очень приветливым и обаятельным человеком, правда, несколько мягким. Зато Толя отличался от старых моих друзей очень резко. Он был много старше нас. Полный, круглолицый, очень уверенный в себе, он уже, не в пример нам - салажатам, нашел свой тон в жизни. Шутка! Легкая шутка, безобидная насмешечка, иногда анекдот. Толя был беззлобен, добродушен и очень гладок. Вот он тут был только что, миг - и его уже нет. Вот он вроде бы с вами согласен, но чуть пошутил, чуть добродушно усмехнулся - то ли от хорошего настроения, то ли от сознания твоей молодости и собственного превосходства, - и нет его. Тут он стоит, рядом, но уже не с тобой. Он не спорил: смешно, о чем спорить, все - пустяки. Он глядел на тебя из-за круглых очков чуть насмешливыми глазами, надувал полные щеки, ему было весело и хорошо, а в сущности - зачем все что-то ему говорят? У него всегда были свои дела, где-то, какие-то - впрочем, зачем вам все это знать? В 18-й группе он тоже был как-то в стороне, оригиналом, но чуть подстраивался под общий лад, несерьезно, полушутя. Он был добр к нам, мелкоте, да и вообще…

Среди новых для меня людей преобладали личности, индивидуальности. Из девочек как-то сразу выделилась Алла. Открытая, всегда веселая, живая, организованная, она была заводилой. Энергии у нее хватало на все: на музыку, на работу в лаборатории, спорт, была она членом бюро комсомола потока - культоргом и учебным сектором. Невысокая, очень ладная, обаятельная и на редкость надежная и самоотверженная, она сразу стала любимицей нашего секретаря потока Андрея Малахова. Мы тоже все ее любили, но у нее на нас, наверное, времени не хватало. Она жила уже в другом измерении - на курсе.

Ближайшей подругой ее была Маша. Спокойная, чуть стеснительная, она казалась даже медлительной на фоне Аллы. Но вдруг прорвется в ней озорство, бесенок, и легко с ней становится. Мне она была ближе, группа была ее кругом, дружила она и легко сходилась со всеми, помогала, если просили, и самоотверженно - мне во многих моих неудачных начинаниях. Мы ходили с ней за всю группу в кино, на каток, она много помогала Диме Швецову в своей “тройке”. Маша была моим надежным помощником.

Из ярких девчат, пожалуй, упомяну еще Тамару Бессонову - великолепную спортсменку, отчаянную донельзя, бесшабашную и озорную, как мальчишка, тоже общую любимицу, но анархистку по натуре, и Таню - удивительно спокойную девушку с красивыми глазами, смешливую, застенчивую совсем по-детски, искреннюю и чуть упрямую. То ли по застенчивости и неуверенности в себе, то ли по причинам домашним у нее не все ладилось с занятиями. Она много занималась, но методы в университете и школе сильно разнятся, а перестроиться ей почему-то не удавалось. Но какая это была чудесная, душевная девчонка. Мы поняли это, правда, только следующим летом, в турпоходе.

Кроме этих, вполне ясных мне девчат, в новой группе мне встретились и другие - совсем иные. Элла - полная невысокая девушка с необыкновенным самомнением, разговорчивостью, где-то даже невоздержанная на язык, и Варя - резко замкнутая в себе, самолюбивая до крайности, очень обособленная от всех, молчаливая. Сейчас, пожалуй, я понимаю, что эта натянутая струна самолюбия идет от ощущения неуверенности в себе, может быть, неумения одеться, неказистости своей, от семейных неурядиц, может быть, от легкой ранимости. Но для меня Варя была тогда загадочным сфинксом. Молча пришла, села, два слова - девушкам, той же Элле - и в себя, в книжку, в дело. И так же молча ушла. И, как Ленский, день-деньской сидит за шахматной доской. Человек в себе.

Не менее пестры были ребята. Быстро выделился и начал верховодить Демидов, крепкий, спортивный, но манера его была чем-то сродни нашему Толе, только поострее. Шутки до сарказма, насмешки до издевки, умение себя показать, выделить и поставить, схватить юмор и ситуацию. Здесь он был непревзойден. Чуть позже кто-то написал ему такую эпитафию:

Здесь погребен теоретик Демидов,
Жертва изгаженных им индивидов.
Не был прозаиком, не был поэтом -
Был литредактором склочной газеты.

Впрочем, он этим гордился. И умен был, черт.

Другим лидером был Юра Морозов - эстет и эрудит в вопросах литературы, искусства, поэзии. Курсовая богема. Очень собранный притом, спокойный, уверенный, он, как и Алла, жил где-то вне группы, у Малахова. В группе ему было тесно. Но слово его, поступок всегда были выверены, вокруг него вечно крутились и наш разбитной староста Сашка, и веселый добродушный Гена, интеллигентный Женя Гамалей, замкнутый и талантливый другой Саша - Казанцев. Юра легко соединял их, собирал вокруг себя эту пеструю ораву и находил ей применение - футбол, баскетбол на новых площадках МГУ, поэзия. В этот год он был в бюро, в следующие - мои виражи увели меня в сторону, но, наверное, это был один из тех любопытных людей, мимо которых проходишь в жизни, а потом вспоминаешь об этом с сожалением.

Пожалуй, более других новых мне были близки по духу Женя Гамалей и Дима Швецов. Первый был удивительно чуток к людям, но это как-то скрывалось ненавязчивой мягкостью. Второй - совсем стеснительный, но необыкновенно упорный человек. Учеба давалась ему трудно, но он взял эту вершину.

Здесь я остановлюсь, хоть мне, конечно, жаль, что не упоминаю многих других. Так устроена жизнь. Мы идем по ней, люди рядом, впереди, сзади. Одни обгоняют нас, другие отстают. Всех бы помянуть добрым словом! Но - приходится называть только главных героев, тех, кто как-то повлиял на мое броуновское движение в общем потоке поколения.

*    *    *

Был парнем компанейским Женя.
В мероприятьях групповых
(Слыхали ж это выраженье?)
Участье принимать привык.

“Евгений Стромынкин” (с. 100)

Семестр пролетел мигом. Подходила сессия. Стали проясняться ценность “троек”, товарищеской помощи, уровень новой группы. Группа была намного сильнее, но индивидуальнее. Дружбы не получалось, взаимопомощи тоже. Групповые мероприятия - идеал 18-й, мечта комсорга - не пользовались никаким уважением. И даже неустанно мною опекаемый “Крокодил” - наследник традиций прошлой группы - выходил, дай бог, два раза. Группа не давалась, все разбегались после лекций, как вода сквозь пальцы, и ничто их не объединяло. Тянули старые группы, старые друзья, сборы в общежитии, тянули новые интересы, бурно расцветавшие в новом здании, - спортзалы, бассейн, секция самбо, стадион, тянуло поболтаться по Ленгорам или поиграть в футбол под кручей у Москва-реки, искупаться. Ни кино, ни театр, ни вечера групповые никого не привлекали. На каток мы ходили на пару с самоотверженной Машей, в кино - с культоргом Фоссом. Коллектив не складывался. Ребята крутились около зубоскала Демидова да Морозова и по горло были заняты спортиграми, тренировками, сраженьями, девчата - главным образом возле брюзжавшей Эллы, они в основном занимались. Это были два несовместимых полюса. Томка и Маша не спасали положения.

Особенно удручал меня “Крокодил”. Пытаясь как-то привить традиции 18-й, я поручил его Толе и Володьке из старых и Демидову. Но первый так ловко уходил от ответственности, так вовремя исчезал, жалуясь всем на мою приставучесть, что пришлось поменять их ролями и передать власть Демидову. Он взялся за дело, но зато злее и ехиднее нападал на всех вообще и на меня в частности. Он как-то первым осознал уязвимость моих романтических иллюзий, настроился скептически и не щадил меня - впрочем, до поры открытой войны не было. “Крокодил” он со временем, ближе к весне, вытащил, печатная ирония ему нравилась, позже он даже организовал на курсе иронический “Вентилятор”, по поводу которого ему и написали эпитафию, но это была уже другая газета - ехидная, насмешливая, колючая, а не та добрая и объединяющая, что у нас раньше. Иллюзии мои требовали пересмотра.

И я поступил как истинный теоретик - взялся за книги. Я искал ответа на простой жизненный вопрос: как создать дружный человеческий коллектив, что может объединить этих, таких разных, людей. И прежде всего меня вела вера. Помню, как раз в этот период, в переполненном сто одиннадцатом автобусе, связывавшем своим маршрутом старое и новое здания МГУ, в разговоре весьма случайном я вдруг осознал простую истину: все люди - братья! Логика была проста: революция уничтожила классы, классов нет, значит - нет объективных причин для вражды, значит, все, что озлобляет людей друг против друга, - случайное, “пережитки прошлого” (как тогда любили говорить). Вот он, коммунизм - в моих руках! Нас ничто никогда не разъединит, не сделает врагами. Не из-за чего. Все - общее!

И эта мысль, так, казалось бы, надежно обоснованная, захватила меня. Я поверил в нее, наверное, на всю жизнь. Оставалось только устранять все, что людей разъединяло. И снова я полез в книги и открыл для себя Макаренко. Нет, он поразил меня не драматическими коллизиями “Педагогической поэмы”, не фанфарным романтизмом книги “Флаги на башнях”. Он покорил меня прозой документов - сводом законов коммуны им. Дзержинского. Я вчитывался в строки устава коммуны: отряды, дежурные отряды, командиры, дежурные по лагерю, завод, совет командиров - вся эта сложная, до тонкостей выстроенная, продуманная система красивого человеческого коллектива захватила меня. Я понял, что так бывает. Понял, что людей соединяет общее дело - учеба ли, труд ли, но дело. Игра - потом, она несомненно нужна. И гласность во всем. Откровенность и свободное обсуждение. Это дало мне толчок. Я понял свою первую ошибку - одиночество, оторванность от людей, отсутствие актива. Нужно было обращаться к группе на ты, прямо, без обиняков. И я обратился. Но сначала была сессия. Группа оказалась на редкость сильной, особенно ребята, самой сильной на потоке, а может, и на курсе - девять круглых отличников, только у двоих тройки! Мои индивидуалисты умели работать и были умны.

Сессия прояснила еще одно странное и непонятное мне тогда обстоятельство - наш преподаватель по марксизму стремился от меня избавиться. Это было удивительное явление: он боролся с комсоргом группы, более правоверным, чем сам Магомет. Боролся фанатично, достаточно некрасивым способом - занизил мне оценку как мог, поставив три (оценка была неофициальной). Весь семестр боролся я за посещаемость его семинаров, ругался за конспекты, обличал халтуру у ребят в отношении к нему - и такой результат! И ведь ясно было мне и всем окружающим, что дело не в знаниях (учился я всегда отлично), а в принципе. Впрочем, сейчас я понимаю его вполне. IV конференция прозвучала для него как вызов. Она ломала его взгляды на сложившуюся систему отношений студента и преподавателя. Как? Студент критикует лектора, профессора? А авторитет? И он защищался самым доступным способом: зачинщиков - к стенке. А комсорг в такой ситуации был зачинщиком. Мне приходилось прямо говорить ему, и не раз, о недостатках на лекциях, семинарах. Выступал на курсовом активе и высказал замечания группы вслух. А он, воспитанник иных времен, не был гибок, не понял знамения времени. И медленно поворачивал все вспять. (Впрочем, не он один.) Случайно нам повезло, он заболел, и в новом семестре пришел новый преподаватель - молодой, горячий. С ним мы поладили. А могло бы сложиться иначе, я ходил по грани (не в последний раз).

И вот - новый семестр, новое собрание и новая речь. Что-то поменялось в комсорге. Судите сами.

Вторая речь (итог работы за полгода)

Считается, что наша группа лучше других кончила прошлый семестр. На нашу группу смотрят как на образец, ставят ее в пример. Недавно меня попросили написать в газету заметку о нашей группе, об итогах сессии, и я был поставлен в тупик вопросом: о чем писать, как оценить итоги сессии?

(Итак, сдвиг в мировоззрении комсорга уже произошел. Пышных и казенных фраз поубавилось, лозунги и “идейные” фразы ушли вглубь, стал проще. Но чему еще ты научился? Какие иллюзии остались? Чего хочешь? Куда идешь?)

Перечислить, что у нас 9 отличников, 12 успевающих и двое сдали на тройки? Да еще 7-8 человек обязаны были сдать на все пятерки. А разве это плохо, разве этим нельзя похвастаться? Можно, и мы даже непрочь покичиться.

(Нет, иллюзии не ушли. Он не хочет встать на реальную почву. Он начинает попрекать группу. За что?)

А скажите, почему эти 9 человек, 9 отличников, не могли помочь исправить тройки двум? Почему эти 9 человек в заботе о себе позабыли про товарищей? Почему?

(Все ясно. Он попрекает за индивидуализм. Он хочет, чтоб все помогали друг другу в беде. Он не избавился от главной иллюзии - создания коллектива в группе, расцвета всеобщей любви и братства. Он настырно гнет свою линию.)

Я отвечу вам примером. В середине октября я пошел к Лиде и попросил ее помочь Варе, Лида согласилась. Я включил Варю в их “тройку”. Прошел месяц - “тройка” ни разу не собиралась. Помощи Варе не было никакой. Правда, Варя не просила у Лиды помощи. Но проверять Варины занятия Лида могла? Могла. А этого она не сделала. То у нее времени нет, то она не имеет морального права - она сама ничего не знает, то у нее еще что-нибудь - словом, 140 причин, а не названа главная: Лида не хочет возиться с Варей, ведь все равно напрасно, Лиде нудно заниматься с товарищем - когда она о себе будет думать? И вот результат. Когда у Вари решается: либо-либо, ей отказываются помогать, ей доказывают, что она все равно ни на что не способна. Лида получает все “пять”, а Варя - все еще не сдала математику. И Лида ныла, что она не сдаст экзаменов... Мне стыдно за Лиду!

(Ну что ж, пример и вправду ясный. В жизни мы очень часто встречаем равнодушие к окружающим - кто за него осудит? На это могут быть десятки причин. Можно ли навязывать свою дружбу? А уж чужую - тем более. Но ты еще слеп и не понимаешь, что реакция на это одна - антипатия к тебе. Впрочем, сам увидишь.)

К сожалению, Лида получила поддержку со стороны нашего старосты. Коротко, его заявление сводилось к следующему: “Брось с ней (Варей) возиться, рано или поздно ее вышибут”. Вот, товарищи, рассуждения наших комсомольцев. Они рассуждают с претензией на объективность. Не объективность это - себялюбие. Вот почему 9, даже 16 человек не смогли помочь троим.

(Да, как непохожа эта новая группа на твою старую, любимую 18-ю. Как непохоже новое время на уходящее старое. Там люди тянулись друг к другу от полноты чувств, здесь - спокойно выбирают: а стоит ли? Там - союз почти равных. Здесь - резко выраженные контрасты индивидуальностей, уже знающих себе цену - высокую или низкую, но знающих. И ценность восстанавливается только новыми качествами, новыми жизненными поворотами.)

Спору нет, лиды у нас в меньшинстве. Но они сумели заполучить авторитет и твердо стоят на своем мнении. А нам нужно их разбить.

(Впрочем, демагогия еще сохранилась в комсорге, как и иллюзия силы коллектива. Или ты этого очень хочешь?)

У нас есть и хорошие примеры. Алла с Машей и Димой занимались очень упорно и основательно еще с начала декабря. С Геной хорошо занимались Женя Гамалей, Юра и Саша. Но можем ли мы сказать, что у нас в группе произошел решительный перелом в учебной работе, о необходимости которого говорили постановления IV конференции? Нет. У нас немало случаев халтуры и штурмовщины. Тамара приходила на экзамены набитой шпаргалками, да еще показывала их всем, словно гордясь: вот я какая, ни шиша не знаю, а иду сдавать.

(Период самокритики продолжался. Комсорг сердится, горячится. Не слушают?…)

Не случайны их провалы, их четверки, вернее - случайны их пятерки. Юра Е. (один из троечников) больше спал, чем занимался физикой: я заходил два или три раза в общежитие - всегда спал, накрывшись “физикой”.

(Сценка, не лишенная юмора. Но комсорг его еще не чувствует.)

Поэтому не успел все выучить. Короче - лентяйничал. Таня просто не смогла: у нее нет веры в себя, на трудном месте она опускает руки. Наша задача - Юру заставить, Тане - помочь, а Тамару, Толю и им подобных - отучить, если они сами не поняли, от халтуры...

(Как легко формулировать задачи, как непросто их выполнять!)

Вывод: Большинство все еще не поняло необходимости самостоятельной работы дома, в течение семестра, недостаточно требуют с самих себя, лентяйничают. с этим надо покончить. В новом семестре наша задача: обеспечить контроль за самостоятельной работой дома, не формально, а так, чтобы не было ни единого неясного вопроса. Надо сдать сессию без троек - это нам под силу.

(Целая куча ошибок - контроль за работой дома комсоргу практически никогда не удается. Да и нужен ли он для ярких индивидуальностей, которым бы идти вперед с удвоенной скоростью? Но система наша к этому не приспособлена - им придают среднюю скорость троечника. И держат за узду. Собственно, в этом вообще беда учебной работы - она сугубо индивидуальна, и коллектив на ней создать практически нельзя. И “тройки”, наверное, было лучшее, что нашел тогда. Но хотелось большего, не умел во время остановиться. Впрочем, понимание всего этого пришло намного позже.)

Касаясь учебных дел, мы не можем обойти работу нашего старосты. К сожалению, о ней сказать нечего. Он никакой работы не ведет. Даже те задания, которые ему поручались на треугольнике, он не выполнял - либо по нежеланию, либо по неаккуратности. Проверка им конспектов по марксизму превратилась в формальность: сам он 3-4 занятия подряд их не делал, не требовал по-настоящему, и вот результат - вторая проверка, двое не сделали, третья - пять. В конце - регулярно десять человек во главе с ним самим. Как можно требовать с других в этом случае? Давали ему и другие поручения - не выполнял. Какие же ему нужны поручения? Он не желает никаких. А если давать, что толку? Спросите, что он сделал для группы? Ничего. На треугольнике он только торопит кончать, и все. Ни разу ничего не предложил, ни за что не взялся сам. А какая у него дисциплина?! Естественен вопрос, нужен ли нам вообще такой староста?

(Ну что ж. Типичная история - неудачный союзник. И вот здесь впервые перед комсоргом возникает контрастный вопрос - как с ним поступить? А это веселый и озорной парень, после мы с ним подружились, хороший человек. Но интересы дела требуют деловых качеств, а значит, надо менять, менять старосту, профорга, чтобы не быть одному, чтобы на кого-то опереться. Противоречие, весьма частое, человеческих и деловых качеств. Решение было правильным. С ним все согласились. Но хорошего старосты все равно не получилось. И группа позже нашла потрясающий выход: старост меняли раз в полгода, по кругу. Традиции IV-й позволяли делать это до 6-го курса.)

На примере “занятий Лиды с Варей”, проверки Юры Е., на примере работы большинства троек, мы увидели еще одну важную проблему в нашей группе: отношение к товарищам. К сожалению, я должен сказать прямо - в среде наших ребят и девочек немало эгоизма по отношению к товарищам. У нас больше беспокоятся о себе, чем о других, у нас нет дружбы в группе.

(Печальная констатация факта и надежда, что откровенный разговор изменит ситуацию.)

А раз нет просто товарищеских отношений, то что же можно сказать о принципиальности, повседневной требовательности группы к ее отдельным членам? У нас нет коллектива, который бы осудил прогульщиков, лентяев и халтурщиков. Тома достает из-за пазухи книжки - все смеются, и только. Староста паясничает на математике и теормехе - разве кто-нибудь его остановит? Простое, кажется, дело - поинтересоваться, как группа сдает экзамены, а ведь и оно показатель взаимоотношений членов группы. И мне особенно стыдно было, когда я узнал, что стоило мне уйти по делам после математики, как все разбежались - в последний день экзаменов никто не поинтересовался успехами других, никто не подумал вместе пойти в кино. У нас в группе такое положение - все друг другу как будто чужие.

(Здесь уже боль. Настоящая физическая боль за то, что не получается коллектива, не тот он, не так все складывается, как хочется. Драма комсорга!)

Этого не докажешь одним примером, - но это повторяется изо дня в день сотней мелких фактов, начиная с того, что ребята и девочки сидят совершенно отдельно (Нет симпатичной Тани Галкиной!), кончая тем, что ребята не здороваются с Варей, да большинство вряд ли с ней и говорили когда-нибудь о чем-нибудь. Демидов смеется над молчанием Риты, а о чем это говорит? просто о неуважении человека, и все. Ответьте мне, почему такое положение? Что, у нас плохие люди в группе? Ведь нет! но тогда почему?

(Вот она - высшая точка трагедии, кульминация речи. Остановимся здесь. Дальше все ясно! Снова - что не получается культработа, не выходит “Крокодил”, неудачный профорг Фосс, и его тоже надо менять. Но все это следствие крика души: не получается группы! Не сложилось!)

*    *    *

Помнишь, товарищ, белые снега...

Альпинистский фольклор времен войны

Бывают в нашей жизни мгновения напряжения духа. Когда медленно, по крупицам собираются все таинственные токи человеческих возможностей, сходятся в одном фокусе и создают такой потенциал, что он позволяет преодолеть, кажется, невозможное. И тогда самая крошечная удача бросает человека в дрожь, в крайность, ослепляет его иллюзией находки, и кажется - вот оно, свершилось! И не понять, что все сложил случай, что твои силы к этому непричастны, что не все в жизни выстраивается по человеческому желанию. Но может быть, все-таки и оно причастно? Кто знает...

Вот так и в нашей группе: чудом, вдруг стало все меняться к лучшему. Вряд ли собрание было тому причиной. Полгода люди уже жили вместе, полгода притирались, приглядывались. Определились лидеры: Демидов, Алла, Юра. Определились ведомые: Саша, Дима, Гена, Женя. Определилась особая группировка девочек во главе с Эллой, противостоящая миру мальчишек. Определились индивидуалисты - в их числе оказался и комсорг. Он парил в своем мире, мире прошлого, до поры до времени. А группа уже начинала жить своей жизнью - сессия оценила всех, расставила по местам, показала относительную меру самостоятельности каждого и ушла, сбросив напряжение. И группа неожиданно начала вовсю оживать.

Первой ласточкой стал смотр самодеятельности курса. По традиции старого здания такие смотры проводились ежегодно весною по потокам и курсам. Выступали группами. Смотры эти отличались стандартным меню: играли школьные фортепьянные пьесы, кто-нибудь пел классические романсы, в лучшем случае играл на скрипке, изредка ставили сценки, реже был дуэт или хор, ансамбль. Читали стихи, басни Михалкова. Репертуар был неширок, даже студенческого юмора было немного - время его еще только подступало. И у нас на первом курсе был такой смотр, проводился он на Стромынке, но, кроме романсов в исполнении Рустема, не упомню примечательного. Да и собираться-то было тогда негде.

Новое здание МГУ дало нам новые возможности. На каждом этаже в нашей зоне были небольшие уютные гостиные с пианино. Правда, в первый год, при заселении здания, была введена сверху монастырская система: девушки жили в левой части здания, в зоне “Б”, ребята в правой - в “Д” и “В”. К девушкам не пускали. Встречаться разрешалось только на глазах у дежурной тетки, в гостиной, в блоки-комнаты - ни-ни. Однако эти суровые порядки встретили в штыки, и они начали быстро разрушаться, сначала старшекурсниками, затем нами. Сперва начались танцы в гостиных, затем чаепития в блоках, дни рождения, особенно в мальчишечьих зонах. Гостиные становились местом встреч и общих сборов. И репетиции, естественно, были тоже одной из возможностей собраться. Самодеятельность расцветала на глазах. И наша яркая группа не отставала. Выявилась масса талантов - великолепные голоса (Кузнецов пел потом в опере МГУ - солировал в “Мельнике, колдуне, обманщике и свате”), Казанцев играл на скрипке, Гена - на пианино, Демидов, естественно, сочинял. Девочки показали танец. Пели романсы Рустем и Володя, играли в четыре руки, сценку поставили. В итоге группа заняла первое место на смотре потока - это стало предметом гордости. Вечер курса в новом ДК вообще всех воодушевил. Помню лихую песню тех времен, захватившую курс:

Нам электричество ночную тьму разбудит,
Нам электричество пахать и сеять будет,
Нам электричество заменит тяжкий труд,
Нажал на кнопку - чик-чирик -
И тут как тут!

В группе начали возникать взаимные симпатии.

Другим объединяющим делом оказался спорт. И снова здесь главную роль играли богатства нового здания. Проблем зала еще не существовало. Чуть кончались занятия, брали мяч и шли играть - в футбол на Ленгоры или площадки, в баскетбол на новый стадион или в зал. Выяснилось, что парни наши классно сыгрались. Баскетбольная команда у нас была лучшей на курсе, да и на факультете не из последних. Футбольная - тоже. Это здорово собрало ребят вместе; вечно крутились с ними Алла, Томка. Тренировки , игры, встречи с другими потоками, курсами оживили группу. Спорт становился кумиром. Впрочем, я и здесь оказался на отшибе: меня затянула секция самбо. На нашем курсе учился Женька Глориозов - чемпион СССР по самбо. Он заразил самбо полкурса. Дело было новое, самбо только появилось, все бегали в новый зал. Мы занимались в паре с Рустемом. Сначала у меня не ладилось, проигрывал, но через полгода окреп, озлился и начал выигрывать. Тренер Зайцев даже поручал мне вести разминку новичков. Впрочем, выше третьего разряда не пошел - на третьем курсе начался другой период, но в тот момент был увлечен до предела. Однако самбо тянуло меня в сторону от ребят группы, хоть я этого и не замечал.

Но, конечно, главным делом нашим стал поход по Подмосковью.

Туристские традиции физфака, как и его песенные традиции, восходят ко временам оным, когда физики увлекались альпинизмом. К нашему времени они совершили свой первый вираж. Не знаю, как и почему, но наши туристские предки спустились с горных круч и обнаружили вокруг себя нехоженые леса России. Жители города - наше поколение, разбросанное в войну по пионерлагерям, дичавшее на улицах городов, собранное в пионеротряды и боевые дружины, непрерывно игравшее в войну в годы войны, - вдруг вырвались на волю лесов, жадно вдыхая дым костра и спокойствие природы. Дач, личных поместий и машин еще не было, жители деревни были настроены мирно и дохода с нас не искали, город еще не пошел в наступление на лес и на поле. Чаще нас по наивности принимали за “геологов”, слово “турист” было непонятно в глубине России. Было время первопроходцев. Осваивался пеший туризм, родственник горных восхождений, только-только появлялись байдарки. Они поражали пеших туристов своей вместимостью, комфортом, возможностью отдыхать, преодолевая при этом по 30 км в день. В пешем походе все это было недоступной роскошью.

Предки наши, спустившись с гор, принесли оттуда нам свои песни - незамысловато-простые озорные альпинистские песни тех времен - главное, что задорные:

Не отставай, вперед не зарывайся,
Держись в цепочке, держись в цепочке,
На впереди идущего равняйся
По пятой точке, по пятой точке.

Наш походный гимн того времени!

Сижу и целый день страдаю,
Так тяжело и грустно мне,
А струйки мутные так медленно стекают
За воротник, кап-кап, и по спине.

Зачем оставил я штормовку,
Палатку Дарского не взял,
Попал я, бедненький, в холодную ночевку,
И холод косточки мои сковал.

Передо мной Белалакая 
Горит в туманной вышине,
А струйки мутные так медленно стекают
За воротник, кап-кап, и по спине.

Эту песню любили петь в дождь, кучей забравшись в серебрянку-палатку из парашютной ткани, легкую, удобную и, наверное, именно поэтому, как и многое другое хорошее в нашей жизни, канувшую в вечность. В ней особенно отчетливо запечатлелось наше “горное” происхождение. А когда находила на нас суровая, но лирическая нота, вспоминали обычно песни военных времен:

Там, где снег тропинки заметает,
Где лавины грозные шумят,
Эту песнь сложил и распевает
Альпинистов боевой отряд.

Нам давно родными стали горы,
Не страшны метели и пурга.
Дан приказ - недолги были сборы
На разведку в логово врага.

Помнишь, товарищ, белые снега,
Стройный лес Баксана, блиндажи врага,
Помнишь гранату и записку в ней,
На скалистом гребне для грядущих дней...

Своих, чисто туристских песен было еще мало. Они рождались постепенно, по мере освоения новых земель - пешие походы только начинались.

В этом смысле наш поход был знамением времени. Он не был сложен: это было Подмосковье - 250 километров вокруг Москвы, от Можайска на север. Первый день, первые двадцать километров, первые привалы: через 45 минут - десять минут кверху ногами. Шли мы двумя группами: командовали Рустем и Демидов, они получали разряд за руководство, но на деле мы были одной общей, дружной, спаянной 22-й группой. Нас было человек около пятнадцати, точно не упомню. Ребята, девчонки, в том числе Таня - весь поход я шел в цепочке за ней, и ее быстрые ноги и сейчас снятся мне с усталости. Погода была солнечная, жаркая, тяжесть рюкзака с консервами, потертая спина и плечи “с крылышками” вначале не давали ощутить сладость отдыха. Не сложилось пока привычки.

Шли на север. На третий день, как упомню, вышли на берег Москвы-реки. Сели в тенечке, попробовали и выбросили с обрыва большой запас протухшей колбасы - по неграмотности купили полукопченую, - и задумались, развалившись на травке. Кто-то заметил старый плотик. Тут-то нам и ударило в голову - сварганим плот! Взяли старый, брошенный, набили свежих досок в настил, погрузили рюкзаки, почти все. Плот держался. Даже плыл, поднимая еще и человека с шестом. Радость была неописуемой. Решили рискнуть: трое остались с плотом, остальные быстро, налегке ушли вперед. Мы повели плот потихоньку, в надежде не торопясь добраться до стоянки. Шел плот тяжело, но уверенно. Стоишь на нем, толкаешься шестом, песни поешь - “Эх, прокачу!” Жизнь улыбалась. Прошли эдак радостно километров пять. Впереди была деревня, речка пошла на перекат и изрядно обмелела. Плот начал скрести о дно, наконец встал на песчаной отмели. Работы прибавилось. Таскали рюкзаки на близкий берег, тащили облегченный плот по отмели, грузили рюкзаки снова, ехали до новой отмели, и так раз пять. Наконец вздохнули - перекаты кончились, пошел плес. Снова тихая вода, снова шест. Двое сидят на берегу, один плывет заводями. Прошли еще пять километров. Опять начался перекат. Солнце уже перевалило за три, обеда нам не полагалось. Снова тяжелая работа. По щиколотку в воде рюкзаки на берег, затем бредем по отмели, с трудом проталкивая плот, расчищая ему дорогу. Сил поднять его не хватало, бревна были сырые - тащили волоком, умотались. После переката сели отдохнуть - ноги протянули. Стало ясно, что тридцать километров, которые наши налегке проскочили, нам не осилить. Дай бог половину, а там что? Не мудрствуя лукаво пошли дальше. Глубина была хорошая, но готовились к новой отмели. Она, конечно, не заставила себя ждать, хоть и роздых нам был дан километров на семь. Отмель была самая мелкая. Да к тому же на глазах у деревни. Река разливалась широко, коровы шли на переправу по бабки, и плот нам уж точно не перетащить. Выхода не было. Теперь надо было все рюкзаки тащить на себе до лагеря. Впрочем, мы пошли вдвоем: третий сторожил оставшееся. Но все унести мы никак не могли и решили звать подмогу. Шли скоро, уже стемнело, главное было не пропустить костра, который ребята должны были разложить у реки. Поэтому шли неудобно, не торной дорогой, а тропой, все время жались к реке. Наконец на лесистом хвойном пригорке, на радость, костер и рядом, на горушке, лагерь. Нас ждали с реки - мы вышли из лесу. Смеху было. Отдохнувшие налегке за день мигом собрались за оставшимися рюкзаками. Но как найти место? И тут стало ясно, что надо идти опять назад, туда-обратно еще часов пять минимум. Я пошел, легок был на подъем. Нашли, вернулись в целости часам к трем ночи. Помню, не до ужина было - пришел, свалился и заснул. Утром из-за меня задержали выход - дали-таки отоспаться.

Через три дня после выхода на Глубокое и ночевки по избам у нас не помню кто заболел. И мы, в нарушение маршрута, сели на попутку и за два часа сделали до Истры три дневных перехода. Автотуризм, несомненно, был лучшим видом туризма ! Сходили в больницу, подлечились - и дальше, вверх по Истре на водохранилище. Теперь у нас был трехдневный запас времени, и мы решили сделать дневку. Истринское водохранилище было тогда еще тихим местом. Перешли плотину и километрах в трех от нее встали за мыском в санитарной зоне. Купались, стирались, отдыхали вволю, много пели по вечерам кто-что знал, достали лодку и плавали по продукты. Благодаря Ленькиной бутовской школе знал я теперь много разных песен - только успевай переписывать. И здесь Таня, наша непутевая в учебе Таня, ожила и запела. И голос у нее был не сильный, но красивый, и глаза большие, улыбчивые, и вся она такая ладная и своя, что растаяли мальчишечьи сердца и приняли ее в “свои”. Как-то все в походе перемешалось, симпатии-антипатии разрядились, все были просты и понятны. И с этим легким чувством, с настроением общей любви, сложившегося наконец коллектива, шли мы после дневки, окончив поход где-то к северу от Москвы, не дойдя, понятно, до конечного пункта, Загорска, кажется. С этим настроением мы сидели в Москве всю ночь не помню у кого на квартире, пели до упаду, выпили вина, но не спали. С этим настроением достигнутого, наконец, общего счастья я сел в свой поезд и проспал на второй полке, к ужасу соседей по купе, двадцать восемь часов, не вставая. На память мне подарили игрушечный молоковоз - напоминание об удачном автотуристском маршруте: часть его мы проехали на молоковозе. Счастье, удача улыбались мне. Все сходилось. На небе ни облачка.

*    *    *

Я ценой познанья, дети,
Тьму невежества разбил,
Я познал ценой столетий
Тайну склепов и могил,
Кости бурые истлели,
Черви гложут гибкий стан,
И застыл на мертвом теле
Златокудрый истукан.

Фольклор нашего курса (1954-55 гг.)

В припадке счастья и упоения достигнутым я не замечал иной жизни в “моей” группе, иного пути, которым шли наши мальчишки. А они весь год жили в себе, независимо от меня и составили любопытное явление, скрытое тогда от моих невидящих глаз. Все это узналось позже, по случаю, но к месту будет рассказать здесь, оттеняя мои планы и восторги. Слишком часто мы живем иллюзией, а жизнь своеобразнее, пестрее ее палитра, и строит она по-своему, не считаясь с вами. Глядите же в оба, не обольщайтесь!

Явление, которое мне вспоминается, весьма своеобразно - такое же знамение времени, что и мои пламенные иллюзии, и так же мимолетно. Но в нем что-то новое, что-то от будущего нигилизма, эпоха которого наступила много позднее, в 60-х. Но здесь уже его истоки. Оно - антипод, и поэтому я не замечал его: у нас тогда не было точек соприкосновения.

Итак, поэтический нигилизм. Он возник на нашем первом курсе, в Медицинском институте, где регулярно читались лекции по математике и где мы встретились со странным миром, так необычно отразившимся в головах наших будущих теоретиков. Анатомический театр, человек в наготе жизни и смерти, веселые медички среди этой экзотики породили среди наших доморощенных поэтов новое направление, вышедшее в свет сборником “Тайны склепов и могил” году в 54-м.

“Цель выхода в свет данного сборника, - писали они в программе, - ознакомить широкую общественность с новым течением в современной литературе. В этом сборнике поэзы (не иначе!) напечатаны в их самой последней и неискаженной редакции. Это изысканное направление родилось под крышей анатомического корпуса медицинского института, в благоуханных стенах секционных залов, оно стало литературным знаменем 14-й группы, где нашло наиболее талантливых своих выразителей. Основателем школы является Борис Т., к нему сразу же примкнули лучшие поэты этой группы... Нас вдохновлял труп, труп нас вел по неизведанным путям, и мы воспевали его...” (С Борисом мы познакомились и стали друзьями позже, но добрая часть ребят нашей группы была среди “поэтов” - откуда мне было знать об этом?!)

Собственно, первые стихотворения - поэзы этого жанра несколько однобоки. В них по-разному варьируется одна и та же главная тема. Вот примеры:

Облака седые плыли
В небе черного свинца,
И струилась из могилы
Злая ярость мертвеца.

Небольшое мрачноватое четверостишие с неплохо выстроенным настроением. Или -

Тихо пахнет прелым трупом,
Тени, шепот без конца...
А к столу большим шурупом
Привинтили мертвеца.

Это наша курсовая классика, известная каждому. Классическая антиномия. А вот уже развитая тема, углубленная наметившимся романтизмом:

За коварные объятья,
Лживость милого лица
Ты прими мои проклятья
Страшной мести мертвеца.

Стала мне тесна могила,
Заструилась кровь из ран,
Приподнялся я уныло,
Гроб отдав своим червям.

И теперь брожу по свету,
Кровь сосу я у людей,
Став безжалостным вампиром
Из-за подлости твоей.

Но покой я твой нарушу,
В полночь страшную приду,
Выпью кровь твою и душу,
Свою ярость напою.

Помните, как у Пушкина об английском романтизме...

И стал теперь его кумир
Или задумчивый Вампир,
Или Мельмот, бродяга мрачный,
Иль Вечный жид, или Корсар,

Или таинственный Сбогар.
Лорд Байрон прихотью удачной
Облек в унылый романтизм
И безнадежный эгоизм.

Унылый романтизм свойственен был и нашим поэтам в полном комплекте.

Однако время не стояло на месте. И наряду с мрачной темой смерти возникла и бурно развилась в вариациях оптимистическая тема любви, окрашенная мрачноватыми красками общей тенденции.

Не целуй истлевших трупов,
Не ласкай угасшей плоти,
Не затронешь чувства струны,
Не встряхнешь души лохмотья.

Ты отдайся трупьей власти,
И, холодной страстью вея,
Труп тебя одарит лаской,
Назовет тебя своею.

Там в тиши могильной сени
Поцелуи звонко слышны,
Труп, светлей, чем день весенний,
С губ твоих срывает вишни.

Так иди ж в объятья смерти,
Там, средь ночи, на погосте,
Там ты можешь трупа встретить
С желто-белой звонкой костью.

Итак, тема любви и смерти - извечная тема драмы, почти Шекспир. Она была, в определенном смысле, апогеем направления. Здесь поэты достигли своего расцвета, своих вершин. Дальнейшие поиски повели их либо в мистику (идеалисты), либо в реализм (материалисты), здесь особенно опасный. Не миновали они и абстракционизма.

Мистериоза

Тускло блистало на небе
Мрачное око - Луна,
А исступленная Дева
Прыгала в ночь из окна.

Звезды печально блистали,
Черный мяукал кот,
Медленно плыл мертвецами
Груженный пароход.

Светло-сиреневый панцирь
Скинул печальный корсар,
А на “Летучем голландце”
Ветер порвал паруса.

 

Абстрактная поэза

Туманные черты несбывшейся идеи
Растаяли во мгле минувших сновидений,
Но темное пятно прозрачной пустоты
Не исказило вечной красоты.

Дальше естественно последовали: модернизм, схематизм, кубизм и новый возврат к реализму. Круг завершился, спирали не было.


Элементы мечты

Обнаженное тело,
Обнаженные страсти,
Обнаженная нега,
Обнаженный экстаз.

Ликовало и пело
В упоении счастья
У скалистого брега,
Но - единственный раз.

Обезьяна

С неба тянется веревка.
Кто повесил там ее?
А в окно влезает ловко
Волосатое зверье.

Ацаркину

Гигант комедии и драмы
И величайший демагог,
Он мечет с кафедры громами,
Как молодой кудрявый бог.

(Ацаркин - наш преподаватель по марксизму-ленинизму. Он и в самом деле был неистов в разоблачении левых, правых и т.п. и т.д.)

Кстати, поэза “Обезьяна” была заимствована позже драматургом Погодиным (конечно, без ссылки) в его пьесе “Маленькая студентка”, что вызвало на курсе многочисленные нападки на последнего и требование к автору: “Иди, получай гонорар!” Впрочем, это не последний случай плагиата физического творчества - позже мы столкнулись с этой проблемой вплотную.

И наконец, в завершение круга - критический реализм:

Услышав робко: “А Вам не надо ль?”
Я глянул вниз,
А там плясала гнилая падаль
Под “вальс-каприз”.

Как видите, поэтическая струя в нашей группе была ярка, глубока и индивидуальна. Чудачеств было много. “Крокодил” развился в курсовой “Вентилятор”, тот - в целое романтическое направление, жаждавшее утверждения. Но все это пока шло мимо меня. Я все еще топтался на месте и жил иллюзией дружной группы. А ее уже не было - был курс, и события скоро показали мне что почем.

Все решил колхоз, куда мы поехали в августе, в конце лета. Я, естественно, был и за бригадира, и за комсорга одновременно. Но сначала мне было письмо из моей старой, 18-й по прежнему исчислению, группы с первой колхозной смены. А потом второе - мое собственное, неотосланное...

*    *    *

Письмо из колхоза

...Ты знаешь, мне очень о многом хочется тебе рассказать... Расскажу, пожалуй, как я почувствовала, что я “идейная” не на словах, а на деле. Это случилось в колхозе. Когда мы ехали туда, пели песни, и мне казалось, какие мы все веселые и дружные и что работать в колхозе для нас будет одно удовольствие. На следующее утро нас разбудили в 4 часа и послали сажать капусту. И тут я заметила, что каждый присматривается друг к другу, стараясь найти ответ на вопрос, как же работать: “от всей души или с прохладцей”. И так работали все целый день, довольно прилично, хотя и без ожидаемого энтузиазма. Второй день работы (убирали сено), когда у всех стали болеть мышцы ног и рук, показал, что равномерное поступательное движение окончилось и началось заметное деление на группки “активистов”, “середняков” и “лоботрясов”. Последние - самые “скрытые и опасные враги масс”, граблями взмахнут раз, а идейных речей на полчаса. А мне за кем пойти? Солнце печет, поле большое, грабли тяжелые, и все некрасовские стихи на уме. Впереди с вилами Борька Потапов идет. Он садится отдыхать, и я тоже, он - за вилы, а я  - за грабли... Так в полном молчании и работаем.

Только после обеда я уж с Борькой работать не стала: не могу, руки “чешутся”. Потом случай окончательно вывел меня на твердую почву. Пришел однажды бригадир посмотреть на нашу работу и видит, что слабенько работаем, особенно девчонки: еле-еле шевелятся, и все на одном месте (как я работала, он, правда, не видал). Ну, стал, конечно, ругаться. Но наши “интеллигентики” не уступают, “не на таких напали”... Я молчу, а сама чувствую, что ведь лучше-то могу работать, и хочется мне самой, чтобы тяжело было. Вдруг мальчишка на молодой лошади подъехал, за лошадью “машина”, которая сено в копны собирает. Мальчишка поводья бросил и на землю спрыгнул, лошадь чего-то испугалась и понеслась на стог, под которым я сидела. Я отскочила, стог упал. Лошадь круг сделала и опять вроде - на меня. Бригадир побежал за ней, схватил вожжи, но она его подмяла и задними копытами ударила в грудь и лицо, еще немного побежала и встала...

Никто почему-то не подошел к нам: все, уткнувшись в землю, работали. Я обмыла ему раскровавленный локоть, при мне он вынул изо рта два зуба и бросил их наземь. У него болела грудь, кружилась голова, он позвал Тарана, мальчишки унесли его в деревню. Это было часов в 5 дня, я взялась за грабли и работала без отдыха до 10 часов вечера. Ребята ушли, я взяла вилы и сама сложила копну. Получилась она высокая и стройная, и мне казалось, что она лучше всех. Девчонкам тяжело с вилами работать, но мне было ой как весело, и хотелось крикнуть: “Я одна это поле уберу, уходите все, а то мне тесно”... Искоса наблюдали за мной девчонки, из-под бровей смотрел Фосс, а я взяла грабли и все шла да шла, вперед да вперед! Чем дальше идешь, тем еще дальше хочется. Уже солнце село за лес. В 9 часов ушли девочки, остались я, Таран, Фосик, Света Викторова и, где-то далеко от нас, Рогнеда и Ленька.

Потом я пошла на речку, выкупалась и почувствовала себя очень бодрой, очень хорошо день прошел! Ну, а оценку я себе дала такую, как первая строчка моего повествования...

И второе письмо - мое (неотправленное…)
Здравствуйте, мама и папа!

Второй день я уже в Москве. Из колхоза уехал, сейчас объясню почему.

Во-первых, был я там бригадиром в нашей групповой бригаде - в ней только трое из других групп. Не знаю, что случилось, но с первого дня группу, вернее, ребят, как подменили: начали сначала понемногу лентяйничать, отдыхать все время, дисциплины никакой. А ведь это самое худшее. Все мои попытки кончились плачевно: не только не стало лучше, но, наоборот, хуже. Наверняка я тут крепко виноват, но до сих пор не могу найти, в чем же. Словом, что ни день, то хуже и хуже. Наконец, дошло до того, что им начал дождик мешать, начали просто прогуливать. А в последний день (вернее, мой последний) девчата пошли работать, а ребята сначала в чайную, а потом сели играть в карты или читать. Все мои меры были исчерпаны, а 60% слушались меня только когда хотели.

Кому нужен такой начальник?

Я ушел из колхоза, взяв свой мешок, оставаться оплеванным - не мог. Конечно, мне отвечать за это, но я думаю, что на наших ребят это произвело впечатление. Хотя посмотрим. Но иначе я поступить никак не мог.

Вот и все. А сейчас сижу в МГУ, никуда не выхожу, очень тяжело. До свидания. Скоро напишу, чем все кончится. А пока не волнуйтесь. Ничего пока не расспрашивайте.

*    *    *

Итак, развязка определилась. Иллюзии кончились, и наступила расплата. Год я отчаянно выкладывался, мечтал, трудился, создавал коллектив, стремился сдружить группу, связать всех в один красивый организм, боролся что было сил. Она стала дружной - но без меня. Я сам оборвал все ниточки, связывающие меня с нею, и оказался один, вне группы, никому не нужный, хотя и бывалый уже, но не потерявший веру в людей. Собственно, я делал свой последний шаг в надежде, что он спасет положение, покажет тем, кто не считался со мною, что дальше так нельзя жить. Верил во взрыв. Надеялся на поворот в бригаде, надеялся, что поймут и меня тоже. Сидел в Москве и ждал, что позовут. Сейчас, конечно, понимаю, как это глупо и романтично. Зато как страдал! Впрочем, говорят, ребята в бригаде с моим отъездом переменились, собрание прошло, работали нормально, все подтянулись, говорят. Но обо мне не вспомнили. Видно, все-таки больше мешал жить, и были рады избавиться.

Вообще-то, люди не охотники разбираться в чужих сложных чувствах. Они - реалисты: раз ты так поступаешь, значит тебе надо, тебе выгодно, а что ты при этом говоришь, переживаешь...кого это волнует? Но как поздно - только уходя с физфака - я понял эту простую истину. А в то время был романтиком, надеялся, что кто-то поймет мои сложные, многослойные мотивы, часто и самим-то до конца не осознанные. И страдал от непонимания.

Была, конечно, и другая причина страдания. Рухнула мечта, надежда построить красивый и сильный коллектив “а ля Макаренко”, близкий каждому. Коллектив любимой группы. Оказалось, что в жизни ему нет места. И хотя надежда построить красивые человеческие отношения осталась, и не раз еще в жизни пытался я их выстроить уже на другой основе, но первое здание рухнуло, первый блин был комом.

Было ли это только моей иллюзией, только моей верой? Сейчас я понимаю, что нет. Вера эта была присуща моим сверстникам, живет она и сейчас, возрождаясь с каждым новым поколением, вступающим в жизнь. Первое, что видит человек, вступая в ее путаные лабиринты, - друзей по школьному классу, группе, маленькому человеческому коллективу, часто случайному. И нередко это - вообще все, что он получает от жизни, а остальное - преходяще. И он стремится, вполне естественно, сделать этот коллектив красивым, гармоничным и удержать его навсегда. А он не удерживается, жизнь устроена иначе. И рождается боль, приправленная чувством юмора. И возникает маленькая драма, маленькая драма обыкновенного человека - студента Коли Обыкновенникова, которую мы громко называем: Народно-музыкальная драма “Дубинушка”

(Продолжение следует)



VIVOS VOCO!
Февраль 2001