Георгий Борисович Федоров

БРУСЧАТКА

Я приехал в Вильнюс летним погожим днем 1968 года в приподнятом настроении, хотя совсем не легкой и не простой была эта моя командировка. Сделав намеченные на этот день дела, зашел на Краковскую улицу к дорогому другу - Нехаме *. Она была все такая же красивая, но побледнела и осунулась. Впрочем, мы оба так обрадовались друг другу, что она вскоре разрумянилась, оживилась. С трудом подавил я ее стремление накормить меня всеми деликатесами еврейской кухни, хотя все-таки кое-чему из них отдал должное, и мы, развалившись в креслах, принялись непринужденно болтать.

* Героиня рассказа - Нехама Лифшицайте. Рассказ относится к последним дням ее проживания в Литве, т.к. с 1969 г. певица - в эмиграции. - прим. V.V.
Мы виделись в последний раз два года тому назад в Москве на ее концерте в зале имени Чайковского и после концерта у нас дома. Нехама пела без микрофона. Ее то звенящий, то бархатистый голос завораживал зал, битком набитый публикой. Я совершенно не знаю еврейского языка, как и многие, сидевшие тогда в зале, но все было и так понятно - скитания, несчастья, обиды, гибель, неутешная скорбь. Но сквозь все это, причудливо вплетаясь, звенел смех, неудержимый, дразнящий, удалой, отчаянный. С каждой новой песней крепли невидимые нити, связавшие маленькую женщину в белом на сцене и зал. А когда Нехама запела любимую людьми всех национальностей "Хава нагила", ее подхватил весь зал. Кто подпевал, кто отбивал ритм ладонями или каблуками. А потом были поздравления, цветы, шампанское...

- Много у тебя было концертов за эти два года? - спросил я.

- Ни одного, - со спокойной грустью ответила Нехама.

- Почему? - поразился я.

- Разве ты не знаешь, - усмехнулась Нехама, - что лучший способ сохранить певца - это заставить его замолчать? Да, все к тому и шло...

Погодя я спросил:

- Я завтра с утра свободен. Можно зайти к тебе?

- Конечно, - оживленно отозвалась Нехама. - Я покажу тебе достопримечательности Вильнюса.

- Вот как! - засмеялся я. - Да ты еще пешком под стол ходила, когда я в сороковом и в сорок первом служил здесь в армии. Лучше скажи, как старый город, улица Иезуитов и другие?

- Весь этот квартал снесен, - спокойно ответила Нехама, - там построены новые дома, разбиты скверы. Жизнь идет.

Да, конечно, жизнь идет. Но сердце у меня сжалось.

- А музей гетто? - напряженно спросил я.

- Его больше нет, - все так же спокойно ответила Нехама.

- А рисунки? Нехама пожала плечами: - Они исчезли. Впрочем, говорят, что несколько штук уплыли за океан. Хочешь кофе?

Я утвердительно кивнул, Нехама отправилась на кухню, а на меня нахлынули воспоминания.

В старый город с узенькими улочками и подслеповатыми домами мы с женой и актером Зускиным попали вскоре после окончания войны. Во время оккупации фашисты обнесли здесь небольшой участок колючей проволокой, поставили вышки с пулеметами, охрану с овчарками и устроили еврейское гетто. Восемьдесят тысяч человек оказались скученными на пятачке в ужасающих условиях. В зловонном аду, в который вскоре превратилось гетто, был только один двор.

На глухих желтых стенах окружавших его домов фашисты приказали черной краской изобразить мощных атлетов, упражняющихся на кольцах, брусьях, других гимнастических снарядах, сделать надписи на русском и еврейском языках: "Занимайтесь физкультурой!", "В здоровом теле - здоровый дух" и тому подобное. Сюда приводили матери детей, чтобы они могли здесь подышать хотя бы чем-то, напоминающим воздух. Но в этот же двор выходили зарешеченные окна полуподвальной тюрьмы, из которой день и ночь слышались крики и стоны истязуемых. Из этой тюрьмы был только один путь - в Понары, предместье Вильнюса, где привезенных ставили на краю рва на колени и стреляли им в затылок, ряд за рядом заполняя рвы. После освобождения в одном из домов, окружавших двор, был устроен музей гетто.

Когда мы втроем - моя жена, Зускин и я - пришли на этот двор, рисунки и надписи на стенах были еще совсем свежими. Видно, их не раз заставляли подновлять. Только кое-где их подпортили оспинки и щербинки от пуль и осколков.

В музее среди кандалов, орудий пыток, фотографий все кричало, все было тем, что великий гуманист нашего столетия Альберт Швейцер называл "братством боли".

Самыми душераздирающими были рисунки одного из узников - мальчика, попавшего в гетто десяти лет от роду. Он прожил немыслимо долгую жизнь для обитателя гетто - целых два года. Видно, дорожили им и его искусством обреченные, оберегая его ценой собственных жизней - другой цены в гетто не было - от голодной и холодной смерти и больше всего - от рук палачей. Все эти два года мальчик рисовал много, исступленно. Он рисовал гетто, только то, что видел вокруг. Рисовал углем на обрывках газет, бумаг и обоев, рисовал карандашом, а несколько рисунков каким-то чудом даже акварелью.

Портреты узников гетто.

А вот целая картина - "Выбраковка". Прямо на мостовой на старинном резном кресле в форме СС сидит пожилой офицер с утомленным лицом. К нему тянется очередь облаченных в лохмотья призраков, без пола и возраста. Офицер легким движением руки показывает - направо и налево. Яска, что тем, кто направо, один путь - в Понары, кто налево - может еще какое-то время гнить в гетто.

А вот и автопортрет мальчика на фоне синих и черных небес. Тонкое библейское лицо, огромные, темные глаза, вобравшие в себя последние взгляды множества людей...

Неподалеку от гетто находился францисканский монастырь. Строгий серый собор стоит и сейчас, скрывая немалое количество тайн. Я был знаком с настоятелем монастыря, и некоторые из этих тайн он мне раскрыл.

Гитлер недолюбливал католиков, в частности францисканцев, прижимал их, но расправиться на свой манер опасался, тем паче в католической Литве. Отец-настоятель происходил из старинного польского аристократического рода, окончил Ягеллонский университет в Кракове, английский Оксфорд и Духовную академию в Риме. Ему претил "новый порядок", установленный гитлеровцами, он не одобрял их целей и методов. Кроме того, братья-францисканцы были смиренными служителями бога, бога, но не дьявола. В противовес конвейеру смерти, устроенному фашистами, они под эгидой своего настоятеля создали конвейер жизни, конвейер спасения. Выкрадывали людей из гетто и из лагеря военнопленных, переправляли их в безопасные места или скрывали у себя в монастыре. Хотели они спасти и мальчика, но не успели. В который уже раз руки убийц оказались проворнее рук спасителей. Но рисунки мальчика они заполучили, сохранили и передали в музей гетто. Об этом мне рассказывал не только настоятель, но и один из спасенных, выкраденных из гетто, физик-теоретик по профессии. Он был спрятан в монастыре, принял католичество, а затем и постриг и разделил с остальными монахами их судьбу. Отец-настоятель вместе со своей братией тщаниями генералиссимуса через несколько лет после войны принял мученический венец...

Мы долго рассматривали рисунки мальчика. А Зускин, знаменитый шут в трагедии Шекспира "Король Лир", поставленной в Еврейском театре на Малой Бронной, и в жизни неистощимый выдумщик, тогда не нашел никакой, даже самой немудрящей шутки, чтобы хоть как-то сдержать волнение. Он плакал, плакал навзрыд. Может быть, предчувствовал, что в сталинских застенках его участь будет не менее страшной, чем судьба мальчика. Во время "борьбы с космополитизмом" Зускин с тяжелым нервным заболеванием был помещен в больницу, где его в лечебных целях надолго усыпили. Спящего его перевезли на Лубянку, откуда он не вышел...

На другое утро, как и условились, я пришел к Нехаме. Она уже ждала меня у подъезда, улыбнулась своими карими с зеленым просверком глазами, предложила сесть в машину. Мы поехали, и я сказал даже с некоторой досадой:

- Ты, я вижу, все-таки решила показывать мне достопримечательности Вильнюса, так я их знаю лучше тебя.

- Того, что я тебе покажу, ты еще не видел, - тихо отозвалась Нехама.

Мы приехали на одну из окраин, куда уже наступал город бетонными рядами своих безликих Черемушек. Оказались у старого еврейского кладбища. Чугунные ворота его были повержены. Возле них находилось какое-то хлипкое сооружение, обитое фанерой, у двери которого висела бумажка с надписью на литовском и еврейском языках: "Изготовление памятников и советы". Я подумал о том, что памятник мне ни к чему, а вот хороший совет очень не помешал бы, но войти не решился.

На кладбище было шумно. Сверкая огромными стальными ножами, натужно ревя, разравнивали площадку бульдозеры, рыли котлован зубастые краны. Молодые машинисты работали весело, азартно, с огоньком. Трескались под гусеницами и превращались в осколки каменные надмогильные плиты, в перевернутых пластах оранжевой глины кое-где чернели пятна земли или праха, копошились толстые жирные личинки майских жуков, иногда с коричневыми ободками на концах желтых колец, из которых состояло их тело; кое-где виднелись трухлявые кости. Скрежетали гусеницы о камни, рычали моторы, сыпались из ковшов комки глины, как непережеванная пища изо рта жадного едока, в горячем воздухе стояла густая сладковатая пыль. Пахло соляркой, разогретым металлом, маслом и тленом. В стороне лежал штабель из целых надмогильных плит.

По кладбищу, чудом не попадая под гусеницы бульдозеров, бродили, казалось, совершенно бесцельно какие-то старики с пейсами и что-то невразумительно бормотали. Некоторые из них, несмотря на теплый день, были облачены в длинные, на лисьем меху, крытые сукном шубы, в полах которых они то и дело путались. Они словно сошли со страниц книг Шолома-Алейхема и, потерянные, невесть что делали здесь.

От едкой пыли, густых запахов, скрежета гусениц, от этих бродячих теней мне стало душно, и я взмолился:

- Уедем отсюда!

- Хорошо, - каким-то странным тоном сказала Нехама.

Мы выехали из города и, проехав минут двадцать, остановились на довольно крутом подъеме. Внизу посверкивал медлительный Нерис. За рекой простирались заливные луга, откуда тянуло запахом свежей травы в полевых цветов. Вдали синел лес. Я с наслаждением вдыхал свежий, душистый воздух.

Через некоторое время обернулся к Нехаме. Она каким-то напряженным, загадочным взглядом глядела на каменную брусчатку, которой было вымощено шоссе. Я тоже стал всматриваться и чуть не вскрикнул. Бруски были сделаны из надмогильных плит еврейского кладбища. То там, то здесь попадались на брусках обрывки клинообразных надписей.

- Что здесь написано? - хрипло спросил я у Нехамы, указывая на один из брусков.

- "Сара, дочь", а чья дочь, неизвестно, дальше отбито, - безучастно ответила Нехама.

- Это шоссе делали фашисты? - с какой-то нелепой надеждой спросил я, уже догадываясь об ответе.

- Дорогу закончили мостить в этом году, - так же безучастно ответила Нехама.

Мы довольно долго молчали, а потом я пробормотал:

- Хоть бы они клали камни надписями вниз.

- Им было все равно, как класть, - каким-то потухшим, помертвевшим голосом сказала Нехама, - а те, кому было не все равно, клали надписями кверху.
 

O Г.Б. Федорове


 


Воспроизведено по вырезке из журнала "Наука и жизнь" (предположительно, №11, 1989 г.)

VIVOS VOCO! - ЗОВУ ЖИВЫХ!
Май 2003