Вениамин Александрович Каверин

Барон Брамбеус

Глава I

"Некий юноша, изучивший филологию, древние, а также и новейшие языки и несколько ознакомившийся с арабским, персидским и турецким, обладает необходимыми способностями для того, чтобы в короткое время достигнуть значительных успехов в этой науке; совершенно преданный желанию посвятить себя ей, юноша этот отличных правил и уже испытан в труде и усидчивости. Его имя - Осип Сенковский, он уроженец Виленского уезда, постоянно живет в Вильне, двадцати двух лет...

Если бы при способностях и трудолюбии Сенковского этот молодой человек имел доступ к тому поприщу, к которому он имеет склонность и надлежащую подготовку, он принес бы пользу и честь своему отечеству и облегчил бы труд на этом пути для других земляков.

Это содействие лучше всего может быть оказано Сенковскому доставлением ему возможности сделать путешествие в Константинополь и прожить там по крайней мере год для того, чтобы: а) усовершенствоваться в языках: арабском, персидском и турецком, б) отыскать и списать акты и материалы для истории вообще и в особенности истории польской, в) собрать материалы, которые могли бы послужить со временем к составлению подробной истории восточных народов, г) приготовить с помощью трудов Мелоньского и Пашковского новое издание грамматики и турецко-польского словаря, д) ознакомиться вообще с турецкой литературой и с состоянием наук и просвещения у этого народа, е) собрать факты, которые могли бы пополнить и исправить сочинение Доссона ("Tableau de l'Empire Ottomane").

На это путешествие по приблизительному расчету необходимо 900 рублей серебром. В надежде, что найдутся такие люди, которые, признавая это предприятие полезным, пожелают пожертвовать что-либо на его выполнение, - открывается подписка на 30 акций по 30 рублей каждая. Подписку принимает Г. Завадский, университетский типограф...

Путешественник представит подписчикам подробный рапорт своего путешествия.

Кроме того, каждый из акционеров получит по экземпляру переведенного Сенковским. сочинения Доссона".

Это воззвание, напечатанное в "Pamietnik Warszawski" известным деятелем польского просвещения, адъюнктом Виленского университета Казимежом Контрымом [1] дало возможность Сенковскому, только что окончившему академический курс, совершить двухлетнее путешествие по мусульманскому Востоку.

1 сентября 1819 года он выехал из Вильны [2]. Несмотря на то что ему было не 22, как писал Контрым, а только 19 лет, он ехал на Восток вполне сложившимся человеком. Приятель Мицкевича, ученик Андрея Снядецкого, друг и ученик Лелевеля, он был одним из деятелей того глубоко национального движения, которое сосредоточилось в те годы вокруг Виленского университета и оказало серьезное влияние на умственную жизнь Польши.

Сенковский уехал слишком рано для того, чтобы сделать выбор между двумя поколениями Виленского университета: младшим - романтиками и революционерами - и старшим - врагами романтизма, сторонниками компромисса в политике. Легко предположить, что он примкнул бы к старшему. Но не следует забывать и того, что тайное студенческое общество "филоматов" было создано его сверстниками и друзьями.

Самой существенной чертой, которая провела резкую границу между ним и этим кругом, - был скептицизм, вскоре развившийся до такой степени, которая и от старшего и от младшего поколения позволила ему отказаться с одинаковой легкостью. Впрочем, легкость эта (о которой говорят почти все польские источники) была, кажется, не очень ровной и не очень легкой - но не будем забегать вперед.

Итак, молодой ученый и журналист (он был ближайшим сотрудником газеты "Wiadomosci Brukowe") отправился из Вильны на Восток - в Турцию и Египет.

Это путешествие не было только научной командировкой. Он ехал на Восток с очень определенной целью - собирать материалы, имеющие отношение к исторической связи между Польшей и Турцией. Воззвание, ходившее по рукам и впоследствии напечатанное Контрымом, дает некоторое понятие об этой стороне поездки:

"Нельзя ограничиваться сношениями только с христианскими народами, они не составляют еще всех народов мира... Еще наши предки интересовались восточными науками. Многочисленные пожертвования в XVI и XVII веках в пользу духовных орденов (занимавшихся учеными изысканиями) имели своей целью развитие ориентализма в Польше... Восточные науки имеют значение не только в торговом, политическом и религиозном отношении. Если обратить внимание на некоторые наши обычаи и установления, даже наш язык, легко увидеть, что наши предки были тесно связаны с народами Востока. Многие события нашей истории могут найти свое объяснение только в свете изучения Востока..." [3].
Есть некоторые основания думать, что деньги, на которые Сенковский совершил свое путешествие, были собраны среди масонов - об этом пишет в своих (не очень достоверных) воспоминаниях Ф. Моравский [4]. Это как будто подтверждается одним из писем Сенковского к Иоахиму Лелевелю от 29 мая 1820 года из Смирны, в котором приводятся соображения о следах масонства в Сирии [5]. Разумеется, этого недостаточно для положительных утверждений. Но кто бы ни были люди, пославшие Сенковского на Восток, - совершенно ясно, что они были заинтересованы в изучении исторической связи между Польшей и Турцией, а может быть и в восстановлении этой связи.

Ниже я расскажу, как были обмануты их ожидания. Путевые дневники Сенковского, печатавшиеся в польских и русских изданиях [6], поражают необыкновенной и как будто предвзятой холодностью ко всему, что могло бы вызвать восторг и удивление европейца.

"Смешно удивляться безобразной и бездушной их величине... - пишет он о пирамидах, - нынешний египетский паша в 6 месяцев провел канал из Александрии в Нил длиною в 14 французских миль и в 144 фута ширины с соразмерною глубиною. Он приказал собрать для этой работы 30 0000 арабов, из коих 17 500 человек погибли в канале от усталости, голода, непогоды и других неизбежных случаев. Таким образом построены и пирамиды".
Война за освобождение греков, которой был глубоко заинтересован Пушкин, написавший "Кирджали" и ряд заметок о греческом восстании, которая привела Байрона в Миссолунги, город, осажденный турками и оказавшийся его последним пристанищем, - не производит ни малейшего впечатления на Сенковского, случайно оказавшегося в самом центре военных действий на море.

С одинаковой иронией он описывает и поработителей турок и освободившихся из-под турецкого ига повстанцев.

"Два союзных флота, - пишет он в статье "Возвратный путь из Египта", - поссорились между собою в море за конфискованный на одном хиосском судне кофе, которым они не могли дружески поделиться. Эскадра Специи и Гидры, будучи многочисленнее и почитающая себя старшей, присвоила себе сие, любимое на Востоке произведение, а обиженные Ипсариоты, следуя, без сомненья, примеру предка своего Ахиллеса, отделились от союзников и остались на родимой стороне, предоставляя несчастному жребию сих новых Агамемнонов, которые, как другую Бризеиду, несправедливо отняли у них с лишком 200 зембилов кофе".
Но Сенковский ехал на Восток не для того, "чтобы рассеяться между бородачей и верблюдов; чтобы, обанкрутившись в христианском крае, попытать счастья в старой земле солнца и еще раз обанкрутиться за счет неверных; чтобы, вступив на службу, нахватать жалованных халатов и воротиться в Европу с фантастическим титулом египетского или турецкого генерала" [7].

Его скептицизм не помешал ему, когда это стало необходимым, "свергнуть с себя дряхлую оболочку европейского человека", надеть чалму и, объясняясь на чистом сирийском диалекте, проникнуть в Нубию и Верхнюю Эфиопию до Дар-Махана - стало быть до мест, которые в те времена сравнительно редко посещались путешественниками по Востоку.

Он прекрасно понимал, Что одна только ирония была плохим подспорьем для того, чтобы "распространить пределы науки".

Не ирония, разумеется, заставила его, поселившись в одном из маронитских монастырей (в Айн-Туре), с жадностью изучать арабский язык, арабские рукописи, географию, этнографию и древности Сирии и Египта и потом бродить с места на место с книгами за плечами и с твердой уверенностью в том, что нельзя понять жизни Востока, не научившись предварительно думать на тех языках, которыми говорит Восток.

В 1835 году, будучи уже прославленным журналистом, он с каким-то тайным удивлением перед своей молодостью вспоминал это путешествие.

"Я и теперь вижу перед собою, - писал он, - колоссальные очерки пышных громад, распространяющихся тройною каменной цепью вдоль обожженной Сирии, где протек один из мучительнейших и разнообразнейших годов моего бытия. С тою жадностью к наукам, с той доверенностью к своим силам, с тем презрением здоровья и упрямством в достижении возмечтанной цели, которые легко себе представить в неопытном человеке лет двадцати, я некогда бросился, без проводника и пособия, в этот неизмеримый чертог природы - один из великолепнейших чертогов, воздвигнутых ею на земле в ознаменование своего могущества, - не рассуждая об опасности не выйти из страшного лабиринта заоблачных вершин, на которых можно замерзнуть среди лета, и раскаленных пропастей. где органическая жизнь жарится в самой страшной духоте, какую только солнце производит.

Ограниченные средства повелевали мне узнавать скоро все, что я мог узнать в том краю, и не забывать ничего, однажды приобретенного памятью. С потом чела перетаскивал я свои книги с одной горы на другую - книги были все мое имущество - и рвал свое горло в глуши, силясь достигнуть чистого произношения арабского языка, которого звучность в устах друза или бедуина, похожая на серебряный голос колокольчика, заключенного в человеческой груди, пленяла мое ухо новостью и приводила в отчаяние своей неподражательностью. Уединенные ущелья Кесревана, окружая меня колоннадою черных утесов, вторили моим усилиям; я нередко сам принужден был улыбнуться над своим тщеславием лингвиста, при виде, как хамелеоны, весело перебегавшие по скалам, останавливались подле меня, раскрывая рот, и дивились пронзительности гортанных звуков, которые с таким напряжением добывал я из глубины своих легких.

Возвратись в конурку, занимаемую в каком-нибудь маронитском монастыре, я также отчаянно терзал свои силы над сирийскими и арабскими рукописями, отысканными в скудной библиотеке грамотного монаха: поспешно списывал любопытнейшие из них, читал наскоро те, которые не успевал списать, делал извлечения, отмечал найденные в них живописнейшие фразы или заслышанные идиотизмы разговорного языка и твердил их наизусть всю ночь. Два. много три часа отдыха на голой плите, со словарем вместо подушки, были достаточны для возобновления бодрости к новым, столь же насильственным, занятиям, которые прерывались только охотою за бегающим по сырым стенам келий скорпионом или абу-борейсом, ящерицей, невинною, даже красивою, но поселявшей во мне непреодолимое отвращение. Исчерпав в несколько дней мудрость бедной обители, я отправлялся далее искать новых упражнений и разделять с другими отшельниками блюдо варенной в деревянном масле чечевицы.

Так провел я шесть или семь месяцев, пока неумеренное напряжение умственных и телесных сил, грубая и нездоровая пища, усталость и лишения всякого рода не остановили моей пылкости опасной болезнью, которая заронила в мою грудь зародыш постоянного страдания, б.м. преждевременной смерти. Этот урок еще не уразумил юного образа мыслей. Едва оправившись от горной лихорадки, я снова бросился на арабский язык с прежним ожесточением и, спустя четыре месяца, опять повергся в болезнь, страшнейшую первой, которая несомненно выдала бы мои кости чиуфским гиенам, если бы добрый и нежный приятель, падший потом на острове Яве жертвою той же страсти к путешествиям [8], не вырвал меня из недр Ливанских гор, погруженных в убийственный зимний туман и холодные дожди, и не принудил отправиться в Африку" [9].

Биография Сенковского почти не разработана, и наименее затронутый период ее представляет собою именно его путешествие по Востоку. Средства Сенковского и точно были ограничены, но "блюдо варенной в деревянном масле чечевицы" и некоторые другие черты ученого подвижничества биографы его впоследствии отнесут, быть может, к фактам литературного, а не исторического порядка. Он сам оставил в другой статье, посвященной его путешествию, свидетельство о том изысканном обществе аристократических туристов, которое подчас окружало его во время его скитаний. В "Эбсамбуле"он описывает очень веселый пикник у подножья старинного египетского храма и очень забавную историю о том, как была разыграна в лотерею молодая итальянка, случайно попавшая в Нубию.

Нет оснований считать фактом реальной биографии Сенковского романтическую историю, изложенную в "Турецкой цыганке", но, как будет показано ниже, можно предположить, что эта мемуарная повесть не лишена автобиографических черт.

Но если это даже и не так, ряд других свидетельств говорит о том, что путешествие Сенковского не было лишено некоторого увлечения экзотичностью и романтичностью Востока. Шатобриан, которого он впоследствии упрекал в том, что тот вывез с Востока "тексты для своих речей и эффекты для своей особы в парижском обществе", мог бы отчасти вернуть ему этот упрек.

В Институте русской литературы - Пушкинском доме (архив Дашкова) сохранился портрет Сенковского в турецком платье и чалме. Другой его восточный портрет видел в 1839 году В.П. Бурнашев, явившийся к Сенковскому по делу:

"На передней стене, против входной двери, была в золотой раме огромная картина, изображавшая турецкую комнату и в этой комнате портрет (сильнейше польщенный живописцем) Осипа Ивановича Сенковского, в чалме и полном восточном одеянии, лежащего на массе бархатных подушек и курящего из кальяна. Под самой картиной был устроен низкий диван из бесчисленного множества сафьянных зеленых, красных и желтых подушек, и на этих подушках полусидел, полулежал сам Осип Иванович Сенковский, желтокофейный, рябой, с приплюснутым носом, широкими губами, которым словно вторила пара небольших заспанных бело-голубых глаз с желчными, как бы шафраном выкрашенными, белками. Голова великого Брамбеуса покрыта была темно-красной феской с синей кистью, а вся особа его облачена была в какую-то албанскую темно-синюю куртку поверх розовой канаусной рубашки, в широчайшие, кирпичного цвета шальвары, из-под которых виднелись носки ярко-желтых сафьянных бабушей. Да, еще забыл я сказать, в дополнение этого пестро-арлекинского туалета, что шальвары опоясаны быди светло-зеленою кашемировой шалью с пестрым донельзя бордюром.

Левая рука барона Брамбеуса придерживала тонкий, гибкий ствол чубука, янтарный мундштук которого был у искривленного рта, и изо рта этого, через черные зубы, исходила струйка ароматного дыма, наполнявшего комнату своим действительно упоительным запахом.

На ковре стоял матовый хрустальный кальян с золочеными арабесками" [10].

Таким образом, через 18 лет после своего путешествия Сенковский не потерял еще романтической позы, которую вывез с Востока вместе с арабскими рукописями, научными трудами и глубоким знанием восточных языков.

Как бы то ни было, адъюнкт Виленского университета Казимеж Контрым и вся польская наука вместе с ним не могли пожаловаться на то, что Сенковский даром провел время в Турции, Сирии и Египте.

В ученом рвении он едва не увез с собою знаменитый дендерский зодиак - древнее астрономическое изваяние. Вот как он сам впоследствии рассказал об этом в "Энциклопедическом лексиконе" Плюшара:

"Solnier (Сонье) редактор Revue Britannique в уверенности, что парижские ученые убедят правительство заплатить ему огромную сумму за памятник рук человеческих, произведенный 15 000 лет тому назад, послал в Египет за свой счет отставного провиантского чиновника Лелоррена, с поручением вынуть потолок с зодиаком и привезти его во Францию. О.И. Сенковский находился в то время в Египте и имел намерение этот знаменитый зодиак, предмет стольких ученых споров, перевезть в Россию; он со своим служителем, мальтийским аравитянином Насром (Игнатием Портелли), который до сих пор находится в Петербурге, и с помощью инструментов, привезенных Лелорреном из Марсели, вырубил зодиак из потолка, притащил его к Нилу и погрузил на барку. Вспыхнувшая в том же году греческая революция и прекращение сообщений с Россией заставили его отказаться от своего желания, и зодиак поступил в распоряжение Лелоррена... Однако ж О.И. Сенковский до передачи камня Лелоррену собственноручно снял с зодиака верный сколок через вощеную бумагу; эта копия... подарена им впоследствии императорской Академии наук, где и можно видеть ее между редкостями Египетского музея" [11].
Еще по пути в Сирию и Египет, когда он был в Константинополе, ему было предложено российским посланником при Оттоманской Порте графом Строгановым поступить на службу при Константинопольской миссии. Это предложение было, разумеется, принято - и оно провело первую границу между польской наукой, требовавшей от Сенковского ученой деятельности во славу своей страны, и его личными намерениями, которые вели его к заботам о своей собственной славе.

Тем не менее те научно-национальные цели, которые были поставлены перед Сенковским деятелями Виленского университета, не были забыты им - если судить по письмам его к Лелевелю.

В Константинополе он встретился с известным графом Вацлавом Ржевусским [12], прозванным Эмиром Тадзь-Уль-Фехром и Абд-эль-Нишаном, который вернулся в то время из Аравии "с важными и любопытными наблюдениями", как писал Сенковский.

Общие интересы - не только арабско-турецкие, но и польские - сблизили их, хотя впоследствии Сенковский с иронией относился к легендарной деятельности Тадзь-Уль-Фехра. В письме к Лелевелю он просит "как можно пространнее сообщить обо всех варшавских делах и деятельности сейма": "Граф возлагает на меня обязанность извещать его обо всем этом письмами в Дамаск и Багдад... Надеемся, что вы не захотите уклониться от исполнения наших патриотических желаний".

К сожалению, не сохранилось никаких данных, по которым можно было бы судить о причинах, поссоривших Сенковского с Виленским университетом. Легко предположить, что "Путевой дневник" Сенковского, в котором, по мнению Булгарина, он "отделал тех, кто дал ему деньги на его путешествие" [13], мог послужить первым поводом к охлаждению. Но были, без сомнения, и другие, более серьезные причины - иначе трудно объяснить тот раздражительный тон, с которым Сенковский в письмах к Лелевелю упоминает о Виленском университете. Он был раздражен до такой степени, что сгоряча решил даже совсем не возвращаться на родину.

"Оставив теперь намерение скоро возвратиться на родину, - писал он Лелевелю из Дамаска 15 сентября 1820 года, - я решил остаться еще около десятка лет на Востоке, преимущественно в Константинополе, Я всегда старался отыскивать документы и другие материалы, необходимые для истории Польши. Личными усилиями и стараниями влиятельных лиц, а также при помощи подарка, который стоил мне около 750 пиястров, т.е. 1000 польских злотов, я получил обещание Рейс-Эфенди (министра внутренних дел), что он доставит мне из Канцелярии Порты выпись всех трактатов, договоров и союзов, заключенных между Польшею и Портой. Покамест у меня ее еще нет, но я надеюсь получить ее по возвращении в Константинополь... Будьте же уверены, что все бумаги. какие только мне удастся получить, я пожертвую варшавской библиотеке без всякого вознаграждения. Я даже прошу лиц, желающих получить известие о каких-нибудь особенных делах, относящихся к Турции, присылать мне вопросы с полной уверенностью, что мне всегда очень приятно услужить добрым полякам, насколько хватит моих сил и способностей.

Но вы ошибаетесь, г-н Иоахим, полагая, что документы, которые мне удастся получить, я преимущественно предназначаю Виленскому университету. Я действительно связан дружбою с многими лицами, которые имеют к нему отношение и пользуются всеобщим уважением. Но я хорошо знаю, что самое беспристрастное усердие принимается весьма холодно лицами, составляющими самый центр университета. Эти люди с большим удовольствием приняли бы присланный мною из Турции пивной завод, чем самое редкое и драгоценное сочинение..."

Выбор между Вильно и Варшавой, которому посвящено это письмо, был важен Сенковскому в денежном отношении - очевидно, Виленский университет полагал, что вновь найденные восточные рукописи должны поступить в его библиотеку безвозмездно.

Но дело было, разумеется, совсем не в том, чтобы сделать этот выбор. Сенковский вовсе не намеревался "оставаться на Востоке целую жизнь". Он прекрасно понимал, что знание восточных языков и самого мусульманского Востока открывало перед ним перспективу блестящей дипломатической карьеры. Предложение Строганова было принято им далеко не с "тою единственной целью усовершенствоваться во всем, касающемся ориентализма", о которой он писал Лелевелю.

Наука, история, политика, география, торговля и промышленность мусульманского Востока были изучены Сенковским так, как если бы он был дипломатическим представителем России, отправившимся в путешествие со специальными политическими задачами. Эти знания не могли оставаться без применения в России 20-х годов, для которой восточный вопрос был генеральным вопросом всей внешней политики. Вот почему выбор между Варшавой и Вильно был сделан Сенковским в пользу Петербурга.

Вот почему появление Сенковского в 1821 году в Петербурге далеко не было случайным, несмотря на "смешное стечение обстоятельств" (как он писал Лелевелю), вынудившее его явиться в Петербург по месту своей новой службы.

2

"Этот город можно сравнить с прекрасной женщиной, запертой в темной, сырой и нездоровой пещере. Ночь почти беспрерывная, воздух невыносимый, тяжелый; все лица пасмурные, такие, как и небо, и даже в тепле люди кажутся окоченелыми. Хуже всего то, что сумрачность атмосферы имеет, кажется, явное влияние и на головы.

Я познакомился тут со многими учеными, но и это знакомство не устранило сожаления, что я не между вами".

Все это было простой вежливостью по отношению к отечественной науке. Лелевель, которому он писал это, ни при каких обстоятельствах не покинул бы Польши. Как известно, он покинул ее только тогда, когда Варшава в августе 1831 года была взята русскими войсками, и Временное правительство, членом которого он был, эмигрировало за границу.

Сенковскому не на что было жаловаться. Тотчас же по прибытии в Петербург он был принят государственным канцлером графом Румянцевым, получил двести червонцев за "успешное приготовление себя к службе" и был зачислен на службу переводчиком Коллегии иностранных дел с жалованьем 2500 рублей ассигнациями. Более того - в июле 1822 года он был назначен ординарным профессором Санкт-Петербургского университета, получив сразу две кафедры - арабского и турецкого языка и сохранив за собой жалованье, которое он получал по Константинопольской миссии из Министерства иностранных дел.

Два обстоятельства, обернувшиеся к Сенковскому благоприятной стороной, положили столь блестящее начало его карьере. Нет необходимости пересказывать историю разгрома Петербургского университета, имевшего несчастье "навлечь на себя в 1821 году ужасное нарекание оо стороны своего начальства и через то обратить на себя внимание не только столицы, но и всей России, а может быть и целой Европы" [14].

В результате работ конференции, назначенной для разбора дела и руководившейся Дмитрием Павловичем Руничем, целый ряд кафедр оказался вакантным. Среди лиц, "забывших долг, поправших честь, презревших стыд и усыпивших совесть", оказались профессора восточных языков Деманж и Шармуа.

Сенковский не сразу был назначен на эти кафедры - обширная переписка князя Голицына с Нессельроде предшествовала этому назначению [15].

Во-первых, ему было еще только 22 года, для ординарного профессора он был слишком молод. Во-вторых, он знал так много языков, что, казалось, не знает ни одного. Оба препятствия были устранены; в послужном списке Сенковскому прибавили 2 года; знаменитый ориенталист, член Академии наук Френ выдал ему аттестат, в котором писал, что "г. Сенковский совершенно способен занять с честью и пользою кафедру арабского языка и столько же может быть полезен и на поприще дипломатическом". Он прибавлял также, что в отношении разговорного арабского языка Сенковский так силен, что он, Френ, не смеет и меряться с ним, "изучав этот язык только по книгам, рукописям и памятникам" [16].

Но у Сенковского было в руках еще одно преимущество, которое делало его единственным кандидатом на вакантные кафедры: он был уже тогда лучшим специалистом по турецкому языку, знание которого было в 20-х годах высококачественным дипломатическим товаром.

"Признавая с моей стороны преподавание в университете языка турецкого студентам, имеющим уже хорошие сведения в арабском и персидском, весьма полезным, - писал в своем донесении от 13 июня 1822 года Рунич, - соглашаюсь и с тем, что оно принесет еще и ту пользу, что, кроме хороших преподавателей собственно для университета, образует людей, способных отправлять должности чиновников по части дипломатической на Востоке, где Турецкая империя встречается первою сходственною с Россией державой. Почему и знание языка турецкого, при близких сношениях с Портой, становится для русского необходимо нужным. По сим уважениям полагаю принять Сенковского в университет на предложенных от него условиях" [17].
Таким образом, с одной стороны, разгром, произведенный Руничем в Петербургском университете, с другой - общее направление государственной политики, которая была крайне обострена по отношению к восточному вопросу, положили начало карьере Сенковского. В конце 20-х годов оказалось, что эта карьера была всего только академической; в начале 30-х-выяснилось, что эта карьера вовсе не была карьерой. Но в 1821-1822 годах сожалеть о Польше и Виленском университете у него не было никаких оснований.

Надо отдать Сенковскому справедливость в том, что обстоятельства, благодаря которым он занял видное положение в Петербургском университете, не заставили его стать на один уровень с мелкими чиновниками, получившими кафедры Галича, Арсеньева, Балугьянского и Куницына.

"Я никогда не видел, - пишет один из его слушателей, - чтобы он заходил в профессорскую комнату, а если ему случалось приезжать до начала лекции, то он выжидал звонка, сидя внизу, в университетском правлении. На всех своих товарищей он смотрел, как на лиц, совершенно ему незнакомых и не достойных внимания... Даже встречая на экзаменах своего земляка профессора Мухлинского, Сенковский едва удостаивал его парой фраз и не иначе, как на французском языке. Как бы желая показать свое пренебрежение ко всему, что относилось до университета... он позволил себе однажды такую, вовсе не остроумную, выходку против должности инспектора студентов. При аудиториях служил сторожем, едва ли не с самого основания университета, старый, едва передвигавший ноги, отставной солдат Платон. Не удостаивая беседой своих товарищей, профессор Сенковский нередко вступал в разговор с этим сторожем и однажды, спросив его, давно ли он состоит при университете, удивился, отчего по сие время не произвели его в инспектора..." [18].
Эта надменная позиция была продиктована не только презрением к новому составу профессорской коллегии.

Высокомерный иностранец, Сенковский, несмотря на столь блестяще начатую карьеру, чувствовал себя и в русской науке и в университете одиноким и чужим человеком. Письма к Лелевелю в эти годы показывают, что связь с польской культурой была ему очень дорога.

Когда Лелевель в 1822 году по просьбе Булгарина прислал в "Северный архив" свою критику на Карамзина, Сенковский понял и поддержал эту критику с национальной точки, зрения. Чем иначе можно было бы объяснить торжество, с которым он описывает замешательство, произведенное этой критикой среди карамзинистов? "Партия автора, то есть друзья его дома, бесятся от злости. Знаменитый поэт Жуковский даже плакал. Сам автор до такой степени огорчился и впал в такое дурное расположение духа, что его жена и дочь принуждены были на время выехать из дому" [19].

И в то же время, как явственно виден в нем человек польской культуры, когда оказывается, что главным недостатком Карамзина и его друзей он считает тот, что "редкие из них и то очень мало знают по-латыни".

"Это - люди самого поверхностного знания, - пишет он в том же письме к Лелевелю, - ...нет между ними ни одного, который мог бы назваться ученым. К числу их относится и сам автор (Карамзин), который, как утверждают его знакомые, не знает по-латыни. Вообще, насколько я его сам знаю, он не имеет других представлений, кроме тех, которые могут быть помещены в романе. Вы, конечно. думаете, что он прочел все, касающееся его предмета. Нимало: он не знает и не хочет знать двух самых необходимых для него языков - польского и шведского".


3

История отношений Сенковского к Польше - сложна. Николаевское правительство и литературная аристократия подозревали его в польских симпатиях. Что касается польских источников, одни - отзывы современников - осторожны, другие - отзывы историков - противоречивы. Автор статьи о Сенковском в "Римско-католическом календаре" за 1901 год утверждает, что "труды Сенковского есть труды польского мыслителя, собственность польской литературы и отказываться от него мы не имеем права". А современный польский ученый Брюкнер объявляег Сенковского "прямым врагом Польши, лояльным слугой жандармов, дворовой собакой царизма" [20].

Наконец, биограф Сенковского наивно объяснял космополитизм его политических убеждений причинами "чисто физиологического порядка", а эти последние тем, что "мать его происходила из белорусской фамилии (Буйков), и большая часть женщин-матерей в его и в ее роде были иностранки - итальянки, немки, француженки" [21].

Четыре обвинения обычно инкриминируются Сенковскому по линии его отношений к Польше, польской шляхте и польской науке:

1. Несколько страниц его путевых заметок, помещенных в журнале "Dziennik Wilenski" в 1820 году (т. 1) [22].

2. Статья "О происхождении польской шляхты" (1823), за которую якобы "Лелевель предал его проклятию, самому плохому из орудий критики" (Савельев).

3. "Собрание из турецкой истории, факты, относящиеся к историк Польши, с приложением всех необходимых объяснений и научных комментариев", Варшава, 1824/25 год.

4. Ревизия белорусских училищ в 1826 году.

Следует отметить, что обвинения эти относятся к 20-м годам - список увеличится, когда я перейду к 30-м.

Остановимся - хотя бы бегло - на каждом из этих обвинений.

В путевых заметках с некоторой резкостью был показан образ жизни провинциальной шляхты. Сенковский упрекал ее за пьянство, игру в карты, за страсть к тяжбам, за нелюбовь к наукам, за пренебрежение к торговле и промышленности, происходящее оттого, что занятия эти "почитаются низкими ремеслами для шляхетства", и, наконец, за равнодушие к просвещению [23]. Все это нисколько не превышало обычных нападок на шляхетство: ими пестрят, например, страницы газеты "Wiadomosci Brukowe", в которой Сенковский сотрудничал в 1817-1818 годах, которую редактировал Андрей Снядецкий и Казимеж Контрым - руководители польской передовой общественности. известные польские патриоты. "Wiadomosci Brukowe" были связаны с литературно-сатирическим обществом так называемых шубравцев, а цели этого общества заключались в преодолении именно тех самых пороков, на которые нападал в своих заметках Сенковский. Вот первые пункты шубравского устава:

Общество преследует:

"1. Употребление горячих напитков где бы то и когда бы то ни было,

2. Игру в карты, чекино, на бильярде.

3. Сутяжничество и страсть к процессам, которые портят согласие и разоряют имущество.

4. Кичливость невежественных людей заслугами своих предков и т.д." [24].

Сенковский был деятельным шубравцем, и в своих нападках на шляхту Волыни и Подолии он всего-навсего следовал уставу этого общества (имевшего, кстати, не только явные, но и тайные чисто патриотические цели), постоянно высмеивавшего в своей газете недостатки и пороки шляхетства.

Статья Сенковского о происхождении шляхты представляла собой попытку доказать, что польское дворянство является последним остатком владычества варварских орд над славянами, что лехи, в отличие от поляков, находятся в исторической связи с лезгинами (лег, лезги, лезгины).

"Я вижу такую разницу между польской шляхтой и простым народом, - писал Сенковский Лелевелю, - и так много свойственных шляхте восточных черт, что все-таки остаюсь при своем мнении о происхождении шляхты от совсем другого племени, чем народ. Не только у оседлых народов, но даже у киргизов, монголов, тюркменов, курдов дворянство исторически происходит не от одного с ними племени. Если бы в каком-либо народе по крайней мере большая часть дворян не происходила из иного племени, чем сам народ, то нужно было бы предположить, что этот народ от самого своего возникновения не был никем покорен, а этого никак нельзя допустить, ибо при таком состоянии общественной жизни, в каком находились народы в первых столетиях по Р.X., одни из них без сомнения должны были падать побежденными, другие же - владеть ими как победители".
Статья эта не была сочтена за антипатриотический поступок, как сообщает ученик и биограф Сенковского П. Савельев (и с его слов Александр Яблоновский, напечатавший в "Echo" письма Сенковского к Лелевелю и прокомментировавший их поверхностно и неосторожно), и Лелевель никогда не предавал ее проклятию.

Как это с полной очевидностью следует из письма его к Булгарину от 30 января 1825 года [25], он отнесся к ней со всем добродушием, на которое был способен. Он шутил над Сенковским, утверждал, что "какой-то старый хрыч, шубравец" приписал к статье такие комментарии, что "Виленский дневник" вернул ее обратно; Сенковский, обидевшись, сперва горячо защищал свою парадоксальную идею, а потом уничтожил статью и на этом окончил свои розыскания о происхождении польского дворянства. "Что касается моего маранья о лезгах, - писал он 1 июля 1825 года, - то Контрым действительно прислал мне эту рукопись, но так как меня оставила уже тогда эсклавомания, то я увидел всю бессмысленность этого труда, и потому рукопись была отправлена ad patres или, как говорили у нас в училище, ad usum Delphini".

Через много лет Старчевский вытащил рукопись этой статьи из печки - незадолго до смерти Сенковский жег свои бумаги.

Третье обвинение, инкриминировавшееся Сенковскому польскими патриотами 20-х годов, имело в виду его двухтомный труд "Collectanea", представляющий собою свод известий турецких историков о войнах и мирных сношениях Порты и Польши. Обвинение это было прямым недоразумением. Польские журналисты приняли точные переводы Сенковского за издевательство над славными традициями шляхты, упустив из виду, что у турецких историков польские победы есгественным образом обращались в поражения, а турецкие поражения - в победы. Обвинить его можно было, пожалуй, только за объяснительные примечания, в которых, увлекаясь перспективой совершенно разрушить привычные представления об этом предмете, он позволил себе несколько расширить дозволенные академической наукой тесные пределы.

"Они не могут простить мне «Collectanea» и воображают, что я написал их в антипольском духе, - писал он 14 ноября 1825 года Лелевелю, - знающие меня думают совсем иначе. Как можно вообразить себе такую нелепость! Остроумнее их всех сказал Франц Малевский, заметивший, что в этой книге еще замечается дух шубравцев, и назвавший ее "Уличные известия, собранные с турецкой истории".

Четвертое обвинение - ревизия в 1826 году белорусских училищ, - без сомнения, самое серьезное из всех перечисленных выше. Уже то обстоятельство, что оно никогда не предъявлялось Сенковскому впрямую, требует в изучении этого вопроса особенного внимания.

Подлинное дело об этой ревизии хранится в Ленинградском отделении Центрального государственного исторического архива и представляет собою два огромных тома, тысячи по полторы страниц каждый [26]. До сих пор оно не привлекало к себе внимания исследователей, хотя даже поверхностный просмотр убедил бы любого из них. что дело это имеет серьезное значение не только для биографии Сенковского, но, главным образом, для истории русификации Белоруссии и русско-польских отношений между 14 декабря и польским восстанием 1831 года.

Дело началось с высочайше утвержденной записи князя Хованского, генерал-губернатора Белорусских губерний, представленной еще в 1824 году и содержащей проект преобразования училищ в духе "искоренения полонизма".

По первоначальным предположениям на ревизию должен был отправиться известный Рунич еще в июле 1825 года. Восстание 14 декабря и связанные с ним события еще задержали его выезд, а когда он, наконец, собрался - в июле 1826 года, - совет университета сообщил, что визитатором назначен Сенковский. Судя по письму к министру народного просвещения Шишкову, Рунич был крайне недоволен этим назначением, совершившимся без его ведома и против его воли.

"Действия совета ни с порядком службы, ни с положением, в каком университет ныне находится, нисколько несообразные, заставили меня, - писал он Шишкову, - ...потребовать от ректора и совета... объяснения, почему совет университета, имея в виду высочайше утвержденные предположения господина генерал-губернатора князя Хованского... вопреки мерам в оной представленным к истреблению полонизма и отвращения небрежения к языку русскому, назначил визитатором именно родом из поляков, образованного в Виленском университете и лишь недавно при здешнем Университете состоящего..."
В ответ на это донесение Шишков сообщил, что "выражения на счет профессора Сенковского" он считает "неприличными, ибо он определен по представлению г. Рунича и поступками своими до сего времени не показал ничего противного верноподданнической обязанности".

Тогда Рунич в новом донесении попытался подтвердить свое мнение о Сенковском фактами:

"Относительно профессора Сенковского... не могу с моей стороны признать его благонадежность к исполнению столь важного поручения... Ибо сей профессор до определения его вовсе был мне неизвестен и представлен мною единственно по указанию бывшего господина министра духовных дел и народного просвещения... Сенковский, по недавнему своему нахождению при здешнем университете, ничем не доказал еще ни особого усердия по службе, ни расположений, достойных доверия; напротив того, по определении его в университет... быв почти ежедневно у меня в доме и показывая себя исполненным наилучших расположений, и тогда неоднократно позволял себе дерзкие заключения на счет распоряжений по случаю происшедших беспорядков в Виленском университете и Койдановском училище и обидные суждения на счет особ, коим введения сии высочайше вверены; со времени же вступления его в должность декана и члена правления и училищного комитета начал обнаруживать открыто беспокойный свой нрав и противодействия распоряжениям начальства, так что некоторые из старейших и благонамереннейших членов совета и правления университета неоднократно доводили до моего сведения, что Сенковский, даже в заседаниях забывая благопристойность и достоинство присутственного места, позволяет себе непринадлежащие к делу суждения и заключения на счет мер и распоряжений, высочайше утвержденных..."
Но и это донесение не произвело на Шишкова ни малейшего впечатления. Положение Рунича в то время было же очень непрочно. Не прошло и двух-трех месяцев, как он был уволен от должности попечителя Петербургского круга и закончил на этом свою печальной памяти деятельность в истории русского просвещения, а Сенковский справился в Белоруссию.

Он выехал в середине июля, стало быть, через несколько дней после казни декабристов - обстоятельство, о котором не следует забывать при чтении ближайших страниц этой книги.

Первое впечатление, которое производит дело о ревизии, убеждает в том, что Рунич ошибался в своих подозрениях, а Шишков, защищавший верноподданнические чувства Сенковского, был прав. При ближайшем рассмотрении все это оказывается гораздо сложнее.

Училища, подлежавшие ревизии Сенковского, всего лишь годом раньше находились в прямой зависимости и под управлением Виленского университета. Прошло всего три года со следствия Новосильцева, открывшего целый ряд тайных студенческих обществ, центром которых был именно Виленский университет.

Ревизия Сенковского, которая не могла скрыть фактов, указанных еще в записке Хованского, должна была, таким образом, послужить к новому разгрому университета.

Или с явным риском для своей служебной карьеры защищать белорусские школы, или предъявить тяжелые обвинения университету, с которым, несмотря на все ссоры, он был тесно связан, - вот что ему предстояло. Он не сделал ни того, ни другого.

Три четверти его огромного отчета отданы последовательному разгрому католических школ, занимавших совершенно особое место в истории русско-польских отношений того времени. В то время как Виленский универсигет и тесно связанные с ним светские школы были очагами либерально-патриотического движения, духовные училища, руководившиеся монашескими орденами, были центрами клерикальной реакции.

Борьба с этими орденами, унаследовавшими белорусские школы после изгнания иезуитов, была очень традиционным и вовсе не антипольским делом, - едва ли не наоборот. Над орденами издевался еще Красицкий, написавший известную "Монахомахию". Мицкевич в своем "Картофеле" сражался с орденом св. Доминика, "который живьем выжег еретиков-альбигойцев, лозунгом которого служат кресты, пытка и война" [27].

Тадеуш Чацкий, известный патриот и виднейший деятель польского просвещения, писал (будучи, как и Сенковский, визитатором белорусских школ), что белорусское население глупее и безнравственнее остального населения Польши именно потому, что образование находится в руках иезуитов [28].

На этом фоне проект Сенковского, предлагавшего просто уничтожить духовные школы в Белоруссии и учредить систему светского образования по образу училищ Виленского округа, представляется совершенно ясным.

Становятся понятными и резкие отзывы его о монашеских орденах:

"Никогда не видал я монахов более беспокойных, легкомысленных и склонных к пронырству и ябеде, как полоцкие пиариты... Орден доминиканский между всеми  монашескими орденами отличается чрезвычайной нетерпимостью в вопросах веры... Зная с давнего времени степень просвещения бернардинов, которые под скудной сермяжной рясой скрывают грубое невежество...", - он приходит тому выводу, что "монашеские сословия римско-католического духовенства содержат училища не для того, чтобы распространять просвещение, содействуя видам и духу правительства, но с тем единственно, чтобы направлять оное своей цели, владеть умами верных... усиливать свое влияние... увеличивать доходы своих монастырей..."
Итак, при всей видимости верноподданнейшего поведения, белорусские школы ревизовал старый виленокий шубравец, член общества, высоко ценившего Вольтера "именно за то, что он не давал спуску монашеским орденам" [29].

Стоит отметить, что в одной из них (Минский коллегиум) Сенковский учился мальчиком, до поступления в университет. Теперь, стало быть, он получил полную возможность насолить своим гимназическим учителям.

Я бы с удовольствием закончил на этом историю белорусской ревизии, если бы поведение Сенковского в этом деле не говорило о том, что не только унаследованные от виленских шубравцев воззрения руководили им, но и несомненное стремление сделать карьеру на русской службе.

Это особенно сказалось в деле "О пасквильных стихах, открытых в Полотском Пиароком училище". Стихи эти, вписанные сперва одним из учеников, Францем Рооселием, а потом (с добавлениями, призывавшими к истреблению операторской фамилии) другим, по имени Осип Добошинский, были вариантами известной "виленской мазурки", представлявшей собою ироническую здравицу за всех врагов польского национального движения [30].

Первым намерением Сенковского было, очевидно, замять это дело с самого начала. "Его сиятельство (кн. Хованский), - писал он в Петербург, - к величайшему моему удовольствию не признал сего дела столь важным... потомy что первая половина сих пасквильных стихов сочинена была в Вильне, в Полоцке же было прибавлено только несколько стихов, нелепых, но невинных..."  Но после высочайшей резолюции, приказывавшей учинить следствие, он был вынужден взять на себя роль следователя - и роль эту с необыкновенной последовательностью провел до конца.

Прибыв в Полоцк, он призвал к себе префекта училища и "дабы не подать повода к подозрениям, сказал ему, что... желает только сделать краткое испытание ученикам... и завтра же отправляется в дальнейший путь". На следующий день он поручил законоучителю не отпускать ни одного из учеников до его приказания, а сам отправился в монастырь, где, уединившись с префектом ксендзом Лашкевичем, объявил ему цель своего прибытия.

"К величайшему моему удивлению, - доносил он ректору Петербургского университета, - префект Дашкевич отвечал мне, что у них ничего подобного не бывало и что он совершенно ни о чем не знает. Желая склонить его к добровольному открытию, я уверял его, что мне все обстоятельства сего дела в подробности известны, наименовал даже тех, которых он сам наказывал, присовокупляя, что один из них находится уже у меня в квартире, и убедительно просил сказать мне все откровенно, с беспристрастием и справедливостью, приличными духовному сану его, Префект сознался тогда, что он действителыно наказал некоторых учеников, однако ж не за пасквили, о которых я спрашивал, ибо те вовсе ему неизвестны, но за любовные и другие стихи, писанные на него и на некоторые местные лица и найденные им в квартирах сих учеников. Убеждаясь, что кротостью и снисхождением я не успею извлечь ничего из префекта, я объявил ему, что он вынуждает меня взять его бумаги для соображения, и просил отдать мне ключ от его квартиры. По сведениям, собранным мною предварительно, я счел необходимым потребовать также ключей и от квартир учителей польской словесности Шидловского и истории Михайловского, как обнаруживающих дух польского патриотизма и по предметам, ими передаваемым, могущих иметь непосредственное влияние на образ мыслей учеников. Взяв ключи, я пошел в квартиры префекта и учителей, где в присутствии ректора, ксендза Бартошевского и директора Полянского, приказал собрать все без изъятия бумаги их, опечатать оные своею печатью и отправить в мою квартиру, что и было исполнено под моим надзором..."
Приказав привести к себе Росселия и учинив допрос, он выяснил, что "пасквильные стихи, сочиненные в Вильно, распространились в здешних губерниях до такой степени, что... за Двиной они находятся во всех почти помещичьих домах". Он подробнейшим образом проследил путь этих стихов от одного ученика к другому, он произвел, как опытный филолог, сравнительное изучение текстов. Он открыл "развратный" пасквиль на ксендза Лашевича и, изучив письма ксендза, убедился в том, что пасквиль этот некоторым образом основателен относительно неуместного "расположения сего монаха к некоторым лицам женского пола".

Следует заметить, что при всей ненависти к монахам Янковский все же плохо знал, с кем он имеет дело, - в противном случае он, вероятно, отказался бы от мысли обвинить и уничтожить ближайших потомков полоцких иезуитов. История с вновь открытыми пасквильными стихами (Осипа Добошинского) в течение нескольких месяцев обросла таким бесчисленным количеством доносов монахов друг на друга, такие сложные интриги были пущены в ход, так много подложных показаний было отправлено Сенковскому выгнанными смотрителями и проворовавшимися адвокатами, что он сам в конце концов запутался в них и попытался даже несколько успокоить вызванные ревизией волнения. "Я старался неоднократно примирить их всех между собой, и всякий раз они давали мне обещание, что будут жить в согласии, но едва успевал я уехать из Полоцка, как с первой почтой получал об них новые жалобы и доносы" [31], - писал он в своем отчете.

Несомненно, эти ссоры и сплетни Сенковский имел в виду, когда через несколько лет писал о разговоре между Сатаной и Астаротом в "Posluchanie u Lucyfera" [32]:

"- Ты часто вспоминаешь Вильно. По правде сказать, я плохо знаю географию и не представляю себе, где это. Кажется, это еврейский город. Далеко ли это от Содома?

- Как раз в противоположной стороне, ваша мрачность. Это в двух шагах от Сморгони.

- Сморгонь? Что-то я не помню такого города.

- Как бы мне объяснить вам, ваша мрачность?  Этот город... Этот город лежит в яме... Позвольте, ваша мрачность, но вы ведь помните, как у нас в аду однажды провалился потолок и вместе с песком, триолетами и еврейскими туфлями посыпалось такое множество сплетен, что они залили все ваше царство. Это были сплетни из Сморгони..."

Разумеется, идейная борьба польских либералов существенно отличалась от тех методов, которыми действовал во время своей ревизии Сенковский, но в остроумии все же нельзя ему отказать. Руками русского правительства осуществлять цели польских патриотических обществ, не забывая притом о своей служебной карьере, - эта мысль могла появиться только в его голове.

Мне кажется, что только при таком толковании истории белорусской ревизии Сенковского можно объяснить тот факт, что она не повлияла на отношения с кругом его сверстников и учителей.

Нет оснований утверждать, что связь Сенковского с Польшей оборвалась еще в 20-х годах. Встречи его с Мицкевичем, которому он помогал в работе над "Крымскими сонетами" и "Фарисом", продолжались до самого отъезда Мицкевича за границу в 1829 году, точно так же, как и переписка с Лелевелем, которого нельзя упрекнуть в недостатке патриотизма. Письма эти, более напоминающие ученые трактаты, лучше всяких доводов показывают, что связь с Польшей и польской наукой осталась у Сенковского и тогда, когда некоторые группы польского общества могли предъявить ему и более серьезные обвинения, чем путевые заметки о провинциальной шляхте.

4

Невозможно пройти мимо свидетельств современников о том, что за человек был Сенковский. Свидетельства эти распадаются на две группы: о нем пишут либо с ненавистью и злобой, либо с нежностью, причем количество первых во много раз превышает количество вторых.

"Если допустить, что бог может создать человека для того, чтобы он делал зло из любви к злу, чтобы его движения, действия, мысли всегда были пропитаны желчью, чтобы каждое содеянное им зло приносило ему радость и при всем том глубоко образованного и гениально остроумного - то пальму первенства во всей Европе получил бы Иосиф Сенковский" [33].
К этому отзыву следует присоединить еще один - не менее характерный: "Главная черта его характера - это неограниченное самолюбие. Сенковский желал власти над людьми. Он был обреченный человек, скрывавший в глубине души глубокий разлад, который пытался утаить под маской юмора и иронии" [34].

Но вот что писала о Сенковском известная переводчица 40-50-х годов Елизавета Ахматова, которая хорошо знала его и в личной жизни и по журнальной работе:

"Мое личное знакомство с О.И. Сенковским еще более скрепило ту преданную дружбу, которую, конечно, он заслужил с моей стороны вполне... Не думаю, что в России в то время много было людей с таким громадным умом, с таким многосторонним образованием, с такою обширною начитанностью. И все это соединялось с детской добротою, с прекрасным ровным характером, с отсутствием всякого эгоизма, с полной готовностью оказать услугу, помощь всем, кто нуждался в них" [35].
Наиболее беспристрастные отзывы о Сенковском оставлены А. В. Никитенко. Первая запись о Сенковском в дневнике Никитенко относится к 14 апреля 1827 года:
"Профессор Сенковский отличный ориенталист, но, должно быть, плохой человек. Он, по-видимому, дурно воспитан, ибо подчас бывает крайне невежлив в обращении. Его упрекают в подобострастии с высшими и в грубости с низшими. Он не любим ни товарищами, ни студентами, ибо пользуется всяким случаем сделать неприятное первым и вред последним. Природа одарила его умом быстрым и острым, которым он пользуется, чтобы наносить раны всякому, кто приближается к нему.

Один из казеннокоштных студентов, весьма порядочный и даровитый юноша, желавший посвятить себя изучению восточных языков, был выведен из себя оскорбительными выходками декана своего факультета, Сенковского и решился больше не посещать его лекций. Это взбесило последнего. Не умея и не желая заставить любить слушателей свои лекции, он вздумал гнать их туда бичом. Увидев как-то студента, о котором говорено выше, он начал бранить его самым неприличным образом и в порыве злобы сказал в заключение:

- Я сделаю то, что вас будут драть розгами: объявите это всем вашим товарищам. Не говорите мне об уставе - я ваш устав...

Товарищи бросились ко мне с просьбой довести до сведения попечителя о неприличном поступке Сенковского и о пагубных последствиях, могущих произойти от его дерзостей... Я от имени товарищей просил попечителя принять меры против грозившего зла. Он велел ректору объявить Сенковскому выговор. Должно полагать, что последний теперь перестанет обращаться с людьми так же бесцеремонно, как с египетскими мумиями, от которых нечего ждать отпора" [36].

Некоторые замечания в этой записи преувеличены или просто неверны. Савельев в своей биографии Сенковского, цитированной выше, приводит документальные данные о том, что Сенковский очень заботился о своих учениках, по крайней мере о тех из них, которые, по его мнению, этого заслуживали [37]. В.В. Григорьев в своей книге "Императорский Санкт-Петербургский университет" приводит множество данных, характеризующих Сенковского 20-х годов как блестящего профессора, с "увлекательностью и глубокий основательностью" читавшего свои курсы и не нуждавшегося в том, чтобы "с бичом в руках" гнать в аудиторию студентов [38].

Что касается Никитенко, то и он при личном знакомстве убедился в том, что Сенковский был явлением более сложным:

"Сенковский весьма замечательный человек, - пишет он 23 декабря 1827 года. - Не много людей, одаренных умом столь метким и острым. Он необыкновенно быстро и верно подмечает в вещах ту сторану, с которой надо судить о них в применении к разным обстоятельствам и отношениям. Но характер портит все, что есть замечательного в уме его. Последний у него подобен острию оружия в руках диких азиатских племен... и это не с целью причинить зло, а просто чтобы, так сказать, выполнить предназначение своего ума, чтобы удовлетворить непреодолимому какому-то влечению. Естественно, он не любим, на что сам, однако, смотрит без негодования, как бы уверенный, что между людьми нет других отношений, кроме непрестанной борьбы, и он, с своей стороны, воюет с ними не за добычу, а как бы отправляя какую-то обязанность или ремесло. В обращении он жесток и грубоват, но говорит остроумно, хотя и резко. Нельзя сказать, чтобы разговор его был приятен, но он любопытен и увлекателен" [39].
Характеристика эта, казалось бы, умна и верна - ее остается только сопоставить с мнением Сенковского о самом себе, чтобы понять, что и эта, умная и верная характеристика почти ничего в Сенковском не объясняет.
"Мы часто спорим, - писал он в июле 1825 года, сообщая Лелевелю свои впечатления о Булгарине, - особенно, когда приходится сделать что-нибудь для других. Я смело могу сказать, что у меня есть эта доля нашего национального характера, и ежедневно убеждаюсь (к собственному вреду), что не имею понятия об эгоизме; ничто не злит меня так, как этот порок; вот почему, когда нужно оказать кому-нибудь помощь, то я принимаюсь за дело с огнем, а Булгарина нахожу вылитым из льда..."
5

Что карьера не удалась, это стало совершенно ясным к 1830 году. Разумеется, не ученая карьера. Кроме упомянутых "Collectanea", он, изучив китайский, маньчжурский, монгольский и тибетский языки [40], напечатал в 1824 году "Дополнение к общей истории гуннов, тюрков и монголов, содержащее краткое изложение истории господства узбеков в великой Бухаре со времени их поселения в этой стране до 1709 г. и продолжение истории Хорезма со времени смерти Абуль-Шази-хана до той же эпохи".

Джагатайские стихотворения Юсуфа Мунши были переведены в этой книге стихами же на османо-турецкий и арабский языки, предисловие к ней было написано по-персидски.

Сильвестр де Саси в "Journal des Savantes" написал об этой книге, как о блестящем явлении в области восточной литературы [41].

В 1827 году Сенковский напечатал ученое и скандальное "Письмо Тютюнджу-Оглу-Мустафа-Ага, настоящего турецкого философа, к Фаддею Булгарину, редактору «Северной пчелы»", направленное против знаменитого ориенталиста Гаммера. и в частности против его последнего сочинения "Sur les origines russes" (1827) и окончательно упрочившее положение Сенковского среди лингвистов и лингвистики своего времени [42].

В те же годы или несколько раньше он занимался "Историей Золотой Орды", составлял словарь новейшего арабского языка, занимаясь "этой разорительной для здоровья и ума, неблагодарной работой" из дружбы к товарищу по путешествию шведу Берггрену [43], приводил в порядок заметки об арабском языке, оставшиеся после смерти знаменитого путешественника Зетцена, погибшего от яда в Аравии [44], приготовил к изданию и издал снимок с демотического папируса, привезенного им из Египта.

Краковский университет поднес ему диплом на звание доктора, он был избран членом Общества любителей наук в Варшаве, членом Азиатского общества в Лондоне и членом-корреспондентом русской Академии наук.

Словом, ученая карьера удалась. В конце 20-х годов он был знаменитым ученым.

Не удавалась карьера, которая должна была привести к значению в обществе, к власти.

Трудно объяснить, какие причины заставляли правительство не замечать Сенковского. Предлагал ли он обширные проекты государственного значения [45], оказывал ли конкретные услуги [46], - повсюду он натыкался на непреодолимые преграды, мешавшие ему осуществить свои честолюбивые планы. Именно он и никто другой во время войны с Персией подал Дибичу ноту о необходимости отнять у персов Ардебильскую библиотеку "для умножения источников наших сведений об Азии".

"Прошу вас только не печатать об этом пока ничего, - с редкой для него наивностью писал он 18 апреля 1828 года Лелевелю, - вы могли бы причинить этим неприятность, так как правительство наше до сих пор ничего не объявило об этом. Однако, надеюсь, что вскоре вся Европа загремит об этом важном для науки приобретении".
Предложение было принято: Ардебильская библиотека и множество других арабских и персидских рукописей отошли по мирному договору к России; Грибоедов принял их вместе с кypypaми, но о том, что эта мысль была подана Сенковским, правительство сочло нужным умолчать.

Я не перечисляю всех других, в огромном большинстве очень дельных проектов, которые были поданы Сенковским и осуществлены через много лет другими. Все они были встречены вежливым молчанием или молчаливым отказом. После двадцатипятилетней службы в университете он "имел уже то отличие, что не имел никакого отличия" [47].

Сам Сенковский объяснял все свои неудачи личным нерасположением к нему графа Уварова [48]. Но отношение это, впоследствии выросшее в прямую вражду, не было основано (как будет показано ниже) на личной неприязни. Да и сам Сенковский думал бы иначе, если бы знал, что еще в декабре 1824 года Новосильцев предложил Аракчееву иметь за ним "неприметное наблюдение".

История следственного дела, которое вел Новосильцев и которое сыграло такую существенную роль в развитии польского национального движения [49], началась с того, что в первых числах мая 1823 года на грифельной доске пятого класса Виленской гимназии и на стенах доминиканского монастыря были сделаны неизвестными лицами надписи, призывающие поляков к восстанию.

Новосильцев, которому было поручено рассмотрение этого дела, или точнее следственная комиссия, которая была учреждена под его руководством, в течение трех месяцев открыла восемь тайных обществ, в том числе знаменитых "филаретов" и "филомагов". Можно прибавить, что она открыла еще и девятое, легальное "Общество шубравцев" (то самое, к которому до своего отъезда на Восток принадлежал Сенковский), или, точнее, заподозрила, что у этого общества были тайные цели.

Но центр тяжести был не в шубравцах - за два года до появления криминальной надписи на классной доске Виленской гимназии общество шубравцев прекратило свое существование. Дело было в том, что Новосильцев рассчитывал нащупать друзей и союзников польского движения в Петербурге: а так как комиссия, учрежденная под его руководством, судила, в сущности говоря, почти всю университетскую интеллигенцию, с которой был связан Сенковский, то нет ничего удивительного, что имя его тотчас же выплыло в этом деле на одно из первых мест.

"Занимаясь на сей раз тем только, что до вверенной мне части принадлежит, - писал в секретном письме Аракчееву Новосильцев, - считаю нужным, ваше сиятельство, предупредить о необходимой надобности иметь неприметное наблюдение за теми из сих лиц, жительствующими в С.-Петербурге, которые наиболее имеют [неразб.] по делам университетским. Между ними один, которого можно называть всеобщим агентом здешнего края, есть г. Орда... В числе же значительнейших содействователей ему в оном по части учебной поставить должно Сенковского, профессора восточных языков [50]; за сими следуют Булгарин и Греч, издатели журналов, которые принадлежали здесь к весьма вредному обществу, существовавшему долгое время под именем «Шубравцев», между коими назывались они «Рустиканами»" [51].
Неизвестно, был ли дан ход донесению Новосильцева. Но письмо снова появляется на сцену в марте 1828 года, будучи приложено к всеподданнейшему докладу Д.Н. Блудова по вопросу о назначении Греча членом Главного правления училищ. В возникшей по этому поводу переписке Новосильцев подтвердил свои подозрения, что вызвало "объяснение" III отделения по поводу "вредного влияния на Польшу журналиста Булгарина". Это "объяснение" (составленное, по мнению комментатора документов, напечатанных в "Русской старине", не без участия самого Булгарина) совершенно обеляло его и Греча, но ни словом не упоминало о Сенковском.

Между тем, если в 1824 году Новосильцев, основываясь на смутных подозрениях, указывал на Сенковского как на лицо, тесно связанное с революционной польской интеллигенцией, - в 1828 году III отделение могло, проследив хотя бы за перепиской Сенковского с Лелевелем, убедиться в этой связи, основываясь уже на документальных данных. Самый факт переписки Сенковского с лицом, отстраненным за "вредное влияние" от должности и высланным из Вильны, легко мог обратить на себя внимание III отделения. Неоднократные встречи в Петербурге с Мицкевичем, Малевским, высланными по приговору следственной комиссии во внутренние губернии, дружеские заботы о Казимеже Контрыме, именем которого пестрят письма обоих корреспондентов и которого Новосильцев считал "одной из главнейших пружин возмутительной системы" [52], - все это должно было способствовать настороженному вниманию III отделения к Сенковскому.

Посылая в апреле 1828 года "Письмо Тютюнджу-Оглу" своим польским приятелям, он писал Лелевелю: "Два экземпляра этой книги - посылаю вам, третий - Немцевичу, четвертый - обществу друзей науки, пятый - моему старому другу Валериану Красинскому, которого чувствительно обнимаю".

"Поручаю вашей дружбе письмо do Safanduly de gurchis grzymaly, этому перлу варшавских журналистов, факелу мудрости и зениту аристархизма", - писал он в другом письме.

Если мы припомним, какую роль в польском восстании 1830-1831 годов играли неоднократно упоминавшиеся в переписке лица - особенно Лелевель - член правительства, Красинский - представитель восставшей Польши за границей, Франц Гржимала, которого Сенковский называет в письмах шубравским прозвищем Сафандула Гурхо и который был секретарем ультрареволюционного "якобинского клуба" [53], - можно смело сказать, что Сенковский находился в дружеской связи чуть ли не со всеми будущими главарями революции. Все это требует дополнительных разысканий, стоящих в стороне от изучения журнальной неятельности Сенковского, но и на основании приведенных соображений можно предположить, что доверять Сенковскому или поощрять его служебную карьеру правительство Николая I не имело объективных данных. Напротив того, oн должен был казаться неблагонадежным лицом, искусно прикрывавшим оживленной служебной деятельностью свою связь с революционной интеллигенцией Польши.

К началу 30-х годов, когда становится совершенно ясным, что служебная карьера кончена, Сенковский совершенно охладевает и к университету и к своему положению в нем. Более того - он начинает тяготиться своими профессорскими обязанностями, как докучливым делом, отвлекающим его от журналистики, которая с 1834 года занимает все его внимание и время. Студенческие воспоминания 30-х годов в один голос говорят о том, что не было во всем университете профессора, который с большим, чем он, презрением и скукой относился бы к чтению своих лекций.

"Очень часто профессор, объяснив несколько строк текста, через какие-нибудь четверть часа начинал корчить болезненную физиономию, внезапно прерывал лекцию и, бормоча что-то про себя, уходил из аудитории. Такой конец лекции студенты всегда угадывали по следующему верному признаку: войдя в аудиторию с намерением поскорее отделаться от лекции, Сенковский начинал читать текст переводимого автора тихим голосом, совсем невнятно, как бы захлебываясь столь частыми в арабском и турецком языках гортанными звуками" [54].

Университет был больше не нужен ему.

В его руках к этому времени уже было другое дело, ради которого он поступился многим. Он вовсе не намеревался сдать свои позиции, проститься с планами, продиктованными неограниченным честолюбием. Все, что занимало его с ранней юности, было переключено в другой план, видоизменилось до неузнаваемости. Наука стала журналом, личная жизнь - позицией журналиста.

Дело это, в два года доставившее ему все, к чему он стремился, называлось "Библиотека для чтения".

6

Для того чтобы предпринять крупное издание в 1833 году, нужно было обладать не только смелостью изобретателя и прожектера, но и принципиальностью "простого постороннего наблюдателя этой светлой и богатой надеждами эпохи", как писал о себе Сенковский в 30-х годах, вспоминая предшествующее десятилетие [55].
Что касается журналистики, можно смело сказать, что она была богата только надеждами.

"Тридцатый, холерный год, - писал Белинский, - был для нашей литературы истинным черным годом <...> Журналы все умерли, как будто бы от какого-нибудь апоплексического удара или действительно от холеры-морбус" [56].
В 1830 году только в одной Москве издавалось шесть журналов: "Вестник Европы", "Московский телеграф", "Дамский журнал", "Московский вестник", "Атеней" и "Галатея", а через три года их было шесть и в Москве и в Петербурге. "Телескоп", тоскуя о грядущем одиночестве, поэтически воспел гибель своих собратьев:
"То было время журнального раздолья, золотой век героических подвигов и рыцарских приключений. Холера, физическая и нравственная, истребила сие бурное поколение журнальных аргонавтов, отправлявшихся за золотым руном не совокупно, как дружина древнего Язона, а каждый на своем челноке, со своими орудиями, снастями и припасами. Тщетно петербургская журналистика в следующем году пыталась расплодиться на запустевшем поле: она легла костьми на костях, безвременно и бесславно. «Колокольчик» не прозвенел и году; «С.-Петербургский вестник» замолк в первые месяцы; «Эхо» не отдалось дальше первой книжки; «Гирлянда», несмотря на суетливость «Северного Меркурия», вместе с ним, не расцветши, выцвела; «Литературная газета» прекратилась до объявленного срока; наконец и «Северная Минерва», явившаяся во всеоружии на журнальном пустыре северной столицы, скоро опочила на щите своем" [57].
Каковы же были причины этой журнальной холеры-морбус?

В прошении, поданном на имя Петербургского цензурного комитета, о разрешении нового журнала, Смирдин следующим образом охарактеризовал эти причины:

"Долговременное наблюдение и торговый опыт удостоверили меня, что главную причину как посредственности отечественных литературных изданий, так и непрочности их существования следует приписать тому обстоятельству, что до сих пор они обыкновенно предпринимались отдельными лицами, основывавшими расчеты свои в успехе более на собственном своем трудолюбии, чем на правильном содействии постоянных и известных в ученом свете сотрудников, и предпринимались без нужных денежных средств к упрочению своего быта и к приобретению важных материалов и к приличному вознаграждению писателей за труды, коими сии последние могли бы украшать подобные издания и поддерживать их славу. Посему многие журналы, коим сначал удавалось быстро возвыситься на степень некоторой известности посредством своего слога или счастливого выбора предметов, скоро потом столь же быстро клонились к упадку и, наконец, находились в невозможности удовлетворить обязанностям подписки, что равномерно вредило и словесности, пользам читателей и оборотам книжной торговли" [58].
Здесь особенно интересна защита имущественного положения писателя - защита понятная, как фактор новой организации журнального дела. "Нужные денежные средства", вторгаясь в журналистику, перестраивали ее. На смену беспорядочному журнальному хозяйству 20-х годов возникала деловая организация литературного труда. Это повлекло за собой появление писателей-профессионалов новой формации, совсем непохожих на первых профессионалов-переводчиков, живших литературой, как службой.

С.С. Шашков в интересной статье "Литературный труд в России", характеризуя положение писателя в екатерининское время и утверждая, что для этого времени характерно стремление "сделать литературу службой и таким образом повысить ее значение", приводит очень интересный проект Богдановича об учреждении департамента российских писателей, который чрезвычайно убедительно рисует положение дел. Вот выдержки из проекта Богдановича:

"Глава IV.

Следует испросить также у ее императорского величества милость, дабы оклады жалований чинам в обществе установлены были не по примеру других судебных мест, где служащим остаются способы между государственными делами пещись о своих домашних устроениях; и как писатели время свое отлично перед другими посвящают, то, кажется, по излишним дороговизнам вещей, пристойно испросить оклад: директору 2 500 рублей, советникам по 2 000 рублей, секретарю - 1000 рублей, писцам по 500 рублей" [59].

В 20-х годах литература, замкнувшаяся в тесном кругу, уже не была службой. Она была личным делом людей, состоявших тем не менее на службе. Со служебной точки зрения она была занятием сомнительным и неблагонадежным.

Сторонники широкого развития хозяйственной жизни страны, люди, не связанные кастовыми традициями, узурпировавшие русскую журналистику в 30-х годах, не задумывались особенно глубоко над вопросом профессионализации писательского труда. Они решали его без колебаний.

Без колебаний решал его Булгарин, прямо заявлявший, что "без профессионального писателя нет литературы" [60], что литературе не на что надеяться до тех пор, покамест "мы будем писать так себе, ни за что, ни про что, скуки ради и ради скуки", покамест Россия не возьмет пример с Франции и Англии, где писатель есть звание, а литература - ремесло [61].

Без колебаний решал его и Сенковский, в первых же номерах "Библиотеки для чтения" связавший вопрос о профессии с имущественным положением "производителей литературы".

"У нас нет никаких выгод быть литератором? - писал он в статье об историческом романе. - Я этому не верю, наравне с теми, которые то сказали. У нас нет единства в литературе? Единства? Что это значит... Единство, то есть некоторый род единства, могло существовать в словесности, когда вся словесность жила на чердаке, под дырявой кровлею, и в полдень стремглав сбегала по черной лестнице, чтобы терзать голодными зубами жаркое гордого мецената, а после жаркого тешить его чтением своих трудов; когда литератор в значении и силе привлекал к себе, как церковная паперть, все нищее сословие писателей и был для них средоточием надежд, литературного суда и славы... Теперь, когда словесность перестала быть бесприютной сиротою; когда она взросла, возмужала, поступила на свой хлеб и пошла в люди; когда, прихотливая и исполненная чувства своей силы и своего благородства, она стала сочинять свои страницы... в безбедной горнице записного литератора, перед лежащим на разбросанных книгах контрактом на гербовой бумаге, заключенным вчера у маклера, - теперь заговорили вы об единстве в литературе?" [62].
Итак, в то время как в XVIII веке для защиты писательских интересов призывалось государство, а в 20-х годах имущественное положение писателя было подвержено всем случайностям этой сомнительной профессии, теперь защиту его брала на себя, прекрасно понимая выгоды своего положения, промышленность.

Самой организацией своей тесно связанная с хозяйственной жизнью эпохи "Библиотека для чтения" должна была сыграть в этом деле решающую роль. Это было отлично понято Сенковским, недаром же именно он впервые в России ввел полистную плату за литературный труд [63]. Именно он впервые придал периодическому изданию все черты тщательно обдуманного хозяйственного предприятия [64].

Нет нужды иллюстрировать примерами этот неоспоримый результат его деятельности.

Из многочисленных свидетельств, подтверждают их этот переворот в беспорядочном до сих пор журнальном хозяйстве, приведу один рассказ. Он принадлежит А.П. Милюкову:

"Рассказывают, что кенигсбергские жители поверяли часы по тому времени, когда Кант начинал свою утреннюю прогулку. Точно так же, если бы кто-нибудь в Петербурге забыл о наступлении первого числа, то ему напомнил бы об этом выход книжки журнала Сенковского... Точно так же аккуратен был Сенковский в расплате с сотрудниками: гонорар за статьи выдавали в конторе или присылали на дом в самый день выхода новой книжки.

Однажды в первых числах апреля, когда во всю Неву шел сплошной ладожский лед и все мосты были сняты, поздно вечером явился ко мне рассыльный Сенковского с деньгами за напечатанные статьи и с новыми книгами для рецензий. Я думал, его послали из конторы, но с удивлением узнал, что он прямо от редактора с Васильевского Острова.

- Как ты попал? -спросил я. - Разве мосты наведены?

- Какие мосты! - отвечал он. - Лед страсть какой валит, и на яликах нет перевоза. Во весь день только один катер пробился у Чекуш, и то чуть не затерло.

- Да что ж тебе за неволя была переезжать?

- Хуже неволи. Осип Иванович беспременно приказывают доставить деньги: хоть по льдинам шагай, а без того не смей воротиться" [65].

Стоит отметить, что рассказ этот относится к тому времени, когда под давлением обстоятельств, о которых речь пойдет ниже, журнал стал клониться к упадку.

7

В Пушкинском доме, в архиве Елизаветы Ахматовой, я наткнулся случайно на неизвестную мне до тех пор статью о Сенковском из "Римско-католического календаря". Автор ее, настолько расположенный к Сенковскому, что приписывает ему даже намерение "умереть на родине, к чему уже сделаны были приготовления", самой серьезной виною его по отношению к Польше считает участие в юмористической газете "Balamut", выходившей в Петербурге в 1830-1832 годах. Эти даты, в которые вполне укладывается польское восстание, подсказывают мысль, что "Balamut" издавался с особенной целью противопоставить освободительным идеям консервативно-примирительную точку зрения, т.е. с тою же целью, с которой выходила одновременно с ним официальная польская газета "Tygodnik Petersburgski".

Просмотр цензурного дела газеты "Balamut", казалось, подтвердил мои предположения: среди бумаг, рядом с программой, в которой указывалось, что "политика не будет входить в состав сего издания", было представление о том, что издатель польской газеты "Balamut" г. Рогальский, "отправляясь по делам службы в главную квартиру, поручает на время своего отсутствия издание означенной газеты дворянину Конарскому" [66].

Это упоминание, достаточно характеризующее издателя и редактора газеты Рогальского, казалось бы, предсказывало заранее состав и направление газеты. Предсказание это оправдалось, но далеко не в той мере, как можно было ожидать.

Внимательный просмотр газеты "Balamut" убедил меня в том, что издание вряд ли с самого начала было предпринято с политическими целями. Программа, обещавшая. что газета будет подражанием известным английским сочинениям Аддисона, Свифта, Стиля и Джонсона (что непосредственно связывает "Balamut" с другой польской газетой, "Wiadomosci Brukowe", в которой Сенковский начинал свою журнальную деятельность), на первых порах выполнялась последовательно и аккуратно.

Разумеется, политическое значение имело уже то обстоятельство, что в самый разгар героической борьбы поляков с правительственными войсками газета делала вид, что ничего не случилось. Но большинство статей, стихов, фельетонов, направленных, в замаскированном виде, против польского восстания, появилось только тогда, когда всем стало ясно, что поляки проиграли войну. До 1832 года в газете "Balamut" печатались даже такие вещи, как "Школьные товарищи" - стихотворение, которое нетрудно понять и объяснить, как очень горький комментарий к тому, что предстояло Польше и полякам в результате поражения. Вот оно:

"Однажды поймали разбойника, в то время, как он грабил проезжих. Ободранный и нищий, он не мог откупиться, и его потащили к судье. Грозные судьи собрались во главе с президентом, и вот начался допрос.

Сперва разбойник лгал - но ему пригрозили пыткой, и тогда, задрожав от страха, он начал говорить правду. И вдруг замолчал суровый судья и пытливо вгляделся в лицо злодея. «Сон ли это или явь, - сказал он самому себе, - в здравом ли я уме или помешался? Ты ли это, мой школьный товарищ?»

Тогда и разбойник узнал в нем старого друга. «Да, ты не ошибся, - отвечал он, - я - Лаврентий, тот самый, с которым ты сидел на школьной скамье». И вот прекратился допрос, и грозный судья начал с любовью вспоминать свои студенческие годы.

«Целые века прошли с тех пор, как я убежал из школы. Расскажи же мне, где теперь наши друзья? Где Петр, Данила, Сильвестр? Где Ясь, который любил волочиться за девушками? Где Стах, который славился своими стихами? Кристоф, наверно, стал теперь прелатом - он был угрюм, набожен и опрятен. Юзеф был пройдоха, таким везет в жизни, должно быть, он стал теперь важным господином?»

Разбойник на это ответил, потупясь: «Они повешены, все наши сверстники и друзья, о которых ты вспоминаешь и которых мы с тобой любили. А те, кто еще жив, - уже давно охотятся за соболями. Только мы с тобой, по воле судьбы, запоздали» [67].

Целый ряд басен, фельетонов, заметок, помещенных в газете "Balamut", представляет собою чрезвычайно интересный материал для истории русско-польских отношений того времени. Для того чтобы угадать адреса всех этих вещей, нужно разумеется, очень хорошо знать бытовую и политическую историю польского восстания 1831 года. Стоит упомянуть, что басня "Лиса и осел", помещенная в номере от 24 января 1831 года, очевидно, имеет в виду избрание генерала Хлопицкого диктатором; частые упоминания о "профессоре истории, поссорившемся с разумом и историей", без сомнения, имеют в виду Лелевеля. Но рельефные очертания все это получило лишь в 1832 году, когда русско-польская кампания была кончена. Именно к этому времени и относится деятельное участие Сенковского в газете "Balamut".

Нет достаточных оснований утверждать, что участие это было обусловлено поражением польской революции. Но есть основания сомневаться в том, что он так открыто выступил бы сторонником русского правительства, если бы победили восставшие - на это, как известно, были серьезные шансы.

Он долго медлил. Он так долго держался в стороне. как только могли позволить обстоятельства, в которых он тогда находился; по должности цензора читая "Balamut", он еще в 1830 году, через месяц после начала восстания, добился того, что с него была снята ответственность за "статьи, которые могут показаться непозволительными голько по причине нынешних политических обстоятельств" [68].

Но когда дело было решено и штурм Варшавы положил конец не только его колебаниям, в газете "Batamut" появился фельетон "Прием у Люцифера", переведенный через год на русский язык под названием "Большой выход у Сатаны".

Для русских читателей этот фельетон был литературным скандалом; для польских-политической изменой.

Начнем с русского варианта.

8

Легкое недоумение сопровождало блестящий успех "Большого выхода у Сатаны", напечатанного вместе с другим фельетоном Сенковского - "Незнакомка" - в "Новоселье" за 1833 год. Дело было не в том, что по поводу обоих фельетонов он был - с громом, но справедливо - обвинен в плагиате [69]. Скандальна была сама развязность, с которой он выступил против всей русской литературы в целом и некоторых крупных писателей в частности.

Вот краткий описок ученых и писателей, которые были задеты в этих фельетонах:

1. Пушкин.

В конце "Незнакомки", вслед за длинной историей, которая ведется от имени старинной книги, дано в разговорах описание библиотеки для чтения, разумеется, не журнала, который тогда еще не существовал, но настоящей смирдинской библиотеки, от которой (по свидетельству Смирдина) журнал получил название. Среди этих разговоров, исполненных довольно невинных намеков на Филимонова ("Так и быть, куплю Дурацкий колпак"), на Полевого (Кто спрашивал Великолепный вздор? - Я требую Историю русского народа), - встречается следующее весьма язвительное место, направленное против Пушкина:

"- Извините, сударыня, все экземпляры Онегина разобраны.

- Так дайте мне "Угнетенную невинность, или Поросенок в мешке" [70].

"Угнетенная невинность, или Поросенок в мешке" принадлежит Александру Анфимовичу Орлову, и имя это рядом с Пушкиным стоит в фельетоне не случайно.

В 1831 году Орлов послал Пушкину письмо, в котором, судя по ответу Пушкина, благодарил его за знаменитое "Торжество дружбы, или Оправданный Александр Анфимович Орлов" - благодарил, не поняв всей иронии статьи, в которой его имя служило только средством оскорбить и унизить Булгарина.

Пушкин отвечал ему в начале 1832 года письмом, которое, принимая во внимание его дальновидность, можно, пожалуй, счесть неосторожным. Оно было полно иронии ("Радуюсь, что посильное заступление мое за дарование, конечно, не имеющее нужду ни в чьем засгуллении, заслужило вашу благосклонность... Первая глава вашего Выжигина есть новое доказательство неистощимости вашего таланта..."), но ирония была запрятана слишком далеко для Александра Анфимовича Орлова. И не только для него. Ее не понял, например, Ксенофонт Полевой, который привел это письмо как свидетельство "поощрения, которое он (Пушкин) оказывал писаке Орлову" [71], и даже Николай Полевой, написавший на одной из копий этого письма -

"Прежде всего надобно хорошенько представить себе: кто и к кому пишет?

Пушкин - к Орлову!!

Теперь начинайте чтение" [72].

Хуже всего для Пушкина было разумеется то, что и сам Орлов настолько не понял его иронии, что "ликовал и показывал письма его встречному и поперечному, предлагая каждому копию за двугривенник" [73].

Ксенофонт Полевой полагал, что именно таким образом и попало это письмо к его брату. Оно несомненно было известно в литературных кругах. Оно или слухи о нем и послужили для цитированного выше выпада против Пушкина в "Незнакомке".

2. Велланский.

В "Большом выходе у Сатаны", представляющем собою ироническое описание всей литературной продукции 1830 года, "царь чертей, преутонченный гастроном" во время завтрака замечает расщелину в потолке своей дворцовой залы. Разгневанный, он зовет своего архитектора и, когда тот представляет смету на слишком большую сумму, предлагает ему произвести починку следующим образом:

"Он протянул руку к бочке: все посмотрели на него с любопытством. Он вытащил из нее две толстые книги: «Умозрительную физику» В... и  «Курс умозрительной философии» Шеллинга; раскрыл их, рассмотрел, опять закрыл и вдруг, швырнув ими в лоб архитектору, сказал:

- На... возьми эти две книги и заклей ими расщелину в потолке: чрез эти умозрения никакой свет не пробьется" [74].

"Умозрительная физика" принадлежит известному русскому шеллингианцу Велланскому. Ученик Андрея Снядецкого по Виленскому университету [75], сторонник опытных наук и враг "умозрительных", Сенковский в продолжение нескольких лет преследовал Велланского - не только за приверженность последнего к Шеллингу, но главным образом за "темный" язык, которым действительно отличались книги Велланского.

Велланский был так задет выпадом Сенковского, что "вызвал через газеты желающих на публичное с ним состязание, обязуясь уплатить 5000 рублей ассигнациями тому, кто опровергнет хоть одно из положений его «Физики»" [76].

3. Павлов и Николай Полевой.

Свидетели расправы Сатаны с умозрительной философией неодобрительно отнеслись к его приказанию заклеить книгой Велланского расщелину в потолке залы.

"Немецкий студент, приговоренный в Майнце к аду за участие в Союзе Добродетели, шепнул... ову, известному любителю Канта, Окена, Шеллинга, магнитизму и пеннику:

- Этот скряга, сатана, точно та,к судит о философии и умозрительности, как ...ой о древней российской истории.

- Не удивительно, - отвечал ...ов с презрением, - он враг всякому движению умственному" [77].

Цитата требует разъяснения: любитель Канта, Шеллинга и пеннику несомненно - М.Г. Павлов, знаменитый философ-шеллингианец 30-х годов, а лицо, которое он называет "врагом всякого умственного движения", - Николай Полевой, выступивший еще в 1828 году против Павлова и его журнала "Атеней" [78].

4. Булгарин.

Сатана, недовольный завтраком, за которым съедает всю прошлогоднюю словесность, зовет библиотекаря, "черта Аусгабе".

"Между тем как библиотекарь всячески оправдывался, Сатана из любопытства откинул обертку оставшегося у него в руках куска книги и увидел следующий остаток заглавия: ......ец ...оман ...торич...., сочин.... н... 830".

- Что это такое? - сказал он, пяля на него грозные глаза. -  Это даже неразогретое... Э? Смотри: 1830 года. - Видно, оно не стоило того, чтобы разогревать, - промолвил толстый бес с глупой улыбкой.

- Да это с маком! - воскликнул Сатана, рассмотрев внимательнее тот же кусок книги.

- Ваша мрачность, скорее уснете после такого завтрака, - отвечал бес, опять улыбаясь" [79].

Эта цитата вряд ли нуждается в разъяснениях. В остатки заглавия легко вставляются недостающие буквы: "Дмитрий Самозванец роман исторический, сочинение Булгарина 1830 года".

Слова же - "да это с маком", "скорее уснете" - намекают на "усыпительность" романа, о чем, впрочем, писали (и притом очень откровенно) и другие современники Булгарина.

Я не останавливаюсь на других выпадах, имеющих более узкое значение. Лучшие страницы фельетона посвящены прямому издевательству над "романтическим слогом", над "славянщизной" и т.д. "Литературная летопись" - один из отделов "Библиотеки для чтения" - в дальнейшем неоднократно повторяла эти нападения. Но "Большой выход у Сатаны" был не только литературным, но и политическим кредо Сенковского.

Вернемся к польскому варианту.

Следует прежде всего отметить, что целый ряд выпадов, получивших в русской переделке адреса известных русских писателей, в польском тексте были направлены против писателей польских. Разумеется, оба варианта по самому стилю своему тесно связаны с литературой польской, но "Прием у Люцифера" написан в таких узко национальных границах, что русский читатель - при точном переводе - вряд ли понял бы истинный смысл фельетона. Истинный же смысл его заключался именно в тех местах, которые в работе над "Большим выходом у Сатаны" подверглись наиболее основательной переделке.

Вот некоторые из этих мест. Недовольный библиотекарем. Сатана закладывает его в трехаршинный фолиант Аристотеля и приказывает Визирю "найти кого-нибудь поумнее из чертей на место этого педанта":

"А потом мы отдадим это место знаменитому библиотекарю, который недавно произвел на земле такую суматоху. Мы должны как следует вознаградить его за это. Астарот, обер-председатель мятежей, который с ним познакомился и подружился, говорит, что он способен только к тому, чтобы обметать пыль и ставить книги на полки. Как он только явится к нам, прими его вежливо и немедленно введи в должность. Только не забудь приковать его крепкой цепью к полу библиотеки, чтобы он не вздумал у меня в аду устроить революцию и учредить конституционные бюджеты".
Нет, разумеется, никаких сомнений в том, что место это относится к Лелевелю - известна роль этого замечательного историка и последовательного республиканца в польском восстании 1831 года.

Другое место "Приема у Люцифера", дающее характеристику этого восстания в очень определенных тонах, занимает большую часть доклада Астарота - обер-председателя мятежей и революций:

"Наконец, я один устроил на Севере эту замечательную суматоху... которая продолжалась около десяти месяцев и доставила вашей мрачности с лишком полтораста тысяч проклятых... Не хвалясь, ваша мрачность, это мой лучший подвиг. Я так искусно их опутал, что они до сих пор не знают, что с ними произошло и по какому поводу они подняли бунт... Вообще, надо признаться, ваша мрачность, что занятие черта только потому выгодно, что мы имеем дело с людьми... Стоит им хотеть что-нибудь пообещать, как они, без малейших колебаний, сами летят на огонь и железо..."
Пользуясь манерой Свифта, Астарот прославляет разумную консервативность лошадей, которые едва не убили его двоими копытами, когда он предложил им "свободу ржанья, суды присяжных, бюджет на овес и сено и прочие побрякушки, столь привлекающие человеческие сердца".

Не думаю, что этот шаг - окончательный разрыв с Польшей - был сделан Сенковским с той легкостью, о которой, ссылаясь на его "врожденное равнодушие", пишут некоторые польские журналисты.

"Твое письмо, столь непохожее на прежние письма, - писал он доктору Моравскому, едва ли не последнему из прежнего круга его друзей, с которым он еще поддерживал дружеские отношения, - удивило меня. Ты хочешь дать мне понять, что недоволен и охладел ко мне. Мне очень надоела ненависть, которая окружает меня, на которую я всегда отвечал молчанием, и я думал, что ты не обидишься на письмо мое, написанное в этом тоне. Еще раз, прости великодушно... Первый раз в жизни я дал понять человеку, что чувствую его охлаждение ко мне - и вот, к несчастью, ошибся... По правде говоря, я уже не раз замечал, что меня не любят мои соотечественники, но не придавал этому значения, потому что был уверен в том, что можно уважать меня, хотя и не любить, точно так же, как я могу уважать другого человека, не заглядывая в тайники его мыслей. Судя по сухому тону твоего письма, я понял, что вы затеваете что-то новое против меня и что ты не хочешь более поддерживать знакомство со мною. Прочтя твое письмо, я подумал: «И ты, Брут?» Поверь, что я был очень опечален... Но довольно этих сожалений. Я виноват. Ты можешь ответить мне суровостью или благородством. Выбирай сам, что тебе продиктует сердце" [80].
С разрыва таких отношений и началась, без сомнения, та пустота, которая окружала Сенковского всю его жизнь. Страчевский пишет, что в его доме никогда не было произнесено ни одного польского слова. Моравский и Пржеславский [81], с одной стороны, Мохнацкий [82] - с другой, единогласно утверждают, что он ненавидел поляков.

Но загадочные намеки современников на "такие обстоятельства в его жизни, от которых он сделался невозвратным мизантропом, и на такие обиды и оскорбления судьбы, за которые он мстил ненавистью всему прекрасному и доброму" (Кс. Полевой) [83], могут быть объяснены, как мне кажется, только в связи с его отказом от Польши.

Итак, фельетон "Прием у Люцифера" был эпитафией на могиле польского ученого losefa Sekowskiego. Взамен него появился русский журналист Осип Иванович Сенковcкий.

9

Но не так-то легко было удержать в своих руках "Библиотеку для чтения". Это был не просто журнал - это было открытие читателя. Расчет на "большинство", о котором писал Белинский ("Ничто о ничем"), оказался правильным расчетом. Первым же номером была открыта провинциальная Америка - завоеван провинциальный читатель. Способ, которым он был привлечен к журналу, был совершенно новым и для русской и для западноевропейской литературы. В "Библиотеке для чтения" было решительно все - товар для всех профессий и на все вкусы. А.В. Дружинин недаром называл впоследствии Сенковского основателем энциклопедического направления, "которого до сих пор держатся все наши лучшие журналы... за стихотворением шла статья о сельском хозяйстве, и за новой повестью Мишель-Масона следовал отчет о каких-нибудь открытиях по химии" [84].

Эта черта сказалась и в первом замысле Сенковского - в проекте "Всеобщей газеты, политической, ученой и литературной". Проект этот указывает очень ясно, что еще в 1829 году Сенковский с удивительной проницательностью угадал те процессы экономического, а стало быть, и политического порядка, которые выдвинули нового читателя в 30-х годах. На второе место, вслед за "новостями политическими и административными", он ставит известия о движении внутренней и внешней торговли, о ценах, о новых и ныне существующих мануфактурных, торговых и земледельческих предприятиях. Почти весь научный отдел он предлагал в этом проекте посвятить прикладной стороне точных наук, "рассуждениям и описаниям применения сих наук к разным частям промышленности" и сельского хозяйства. Беллетристика занимала в проекте лишь очень незначительную часть - одну пятую предпоследнего отдела; за нею следовала "смесь" и "моды". Любопытно отметить, что в научном отделении газеты к пункту: "Исследования, относящиеся к Востоку по части древней и новейшей истории и географии" рукою Бороздина (попечителя С.-Петербургского округа, рассматривавшего проект) добавлено - "и словесности" [85].

"Библиотека для чтения" была построена на тех же основаниях. Одним из важнейших отделов журнала был "Промышленность и сельское хозяйство". Лучшие экономисты 30-40-х годов сотрудничали в нем; Бернадаки и Богушевич, пересмотревшие журнал от первого до последнего тома, справедливо называют этот отдел "хозяйственной энциклопедией" [86].

Статьи по всем отраслям государственного и частного хозяйства, описания новейших изобретений, итоги сельскохозяйственных опытов, защита проектов, имевших государственное значение, обсуждение связи с западноевропейской промышленностью - находят себе место на страницах этого отдела. Более того, он был подчас чем-то вроде почтового ящика хозяйственников 30-х годов. Так, в томе XXIX за 1838 год напечатано любопытное письмо под названием "Вопросные пункты почтеннейшему барону Унгерн-Штернбергу", кончающееся предложением принять под свое руководство имение, принадлежащее автору письма:

"В заключение, не благоугодно ли вам будет принять в свое хозяйственное распоряжение нижеследующее имение, с большими для вас выгодами... Если вам сходно это предложение, то не угодно ли удостоить меня ответом в том же журнале и в том же отделении, в котором я с таким восхищением читал вашу прекрасную статью: я буду иметь честь тотчас явиться к вам и мы кончим дело. Коломенский помещик И. фон-Варлов" [87].
Точно так же, как и в проекте "Всеобщей газеты", литература (по первоначальным соображениям основателя) не должна была играть в журнале особенно важной роли; только огромный успех, которым были встречены первые повести и "Литературная летопись", побудили редакцию увеличить отдел критики и позаботиться о запасе повестей на будущее время [88].

Позиция, которую занял Сенковский с первого номера "Библиотеки для чтения", была неблагонадежна в 30-х годах. Эпоха торжественная и лицемерная, шедшая под высокопарным знаменем "самодержавия, православия и народности", не могла примириться с иронией, пронизывавшей весь журнал и составлявшей его истинный смысл. Несмотря на отчаянные усилия, которые Сенковский подчас делал для того, чтобы усвоить официальный тон, - эта ирония сквозит в каждом номере "Библиотеки для чтения".

"Сенковский основал свой журнал, как основывают торговое предприятие, - писал Герцен. - Мы не разделяем все же мнения тех, кто усматривал в журнале какую-либо правительственную тенденцию. Его с жадностью читали по всей России, чего никогда не случилось бы с газетой или книгой, написанной в интересах власти".
Правительственная тенденция или по крайней мере видимость ее была в "Библиотеке для чтения". Но видимость эта была так призрачна, за нею с такой отчетливостью проглядывало несогласие, неблагополучие, что наиболее умные люди в правительственных кругах инстинктивно чувствовали в Сенковском врага.

Герцен был одним из немногих современников Сенковского, понявших и оценивших его с этой стороны:

"Поднимая на смех все самое святое для человека, Сенковский невольно разрушал в умах идею монархии. Проповедуя комфорт и чувственные удовольствия, он наводил людей на весьма простую мысль, что невозможно наслаждаться жизнью, непрестанно думая о жандармах, доносах и Сибири, что страх - не комфортабелен и что нет человека, который мог бы с аппетитом пообедать, если он не знает, где будет спать" [89].
Повод, по которому Герцен отказывается от обычных обвинений, предъявлявшихся Сенковскому слева, убедителен и верен именно потому, что он первый понял иронию Сенковского как средство защиты.
"...Мы далеки от того, чтоб и Сенковского осуждать безусловно, - писал Герцен, - он оправдывается той свинцовой эпохой, в которой он жил. Он мог сделаться холодным скептиком, равнодушным blase, смеющимся добру и злу и ничему не верующим, - точно так, как другие выбрили себе темя, сделались иезуитскими попами и поверили всему на свете... Это было все бегство от Николая - как же тогда было не бежать?" [90].
Всеобщее отрицание, ставшее системой, сказавшееся во всем, что написал Сенковский, не только слева было понято как "бегство от Николая", но и справа. До тех пор, пока Сенковскому удавалось, хотя бы дорогой ценой, использовать давление эпохи и представить это бегство - наступлением, он мог существовать в литературе. До тех пор, пока удавалась сложная игра, в результате которой вместо православия преподносился материализм, вместо народности - европеизм, Сенковский пользовался неслыханным влиянием в литературе. Это и было секретом его успеха.

Вот почему защита относительной "вольности", которая позволяла бы ему продолжать эту игру, - красной нитью проходит все деловые и личные, официальные и частные обращения к литературным администраторам николаевской эпохи.

Борьба с цензурой, сопровождающая всю историю "Библиотеки для чтения", была основана именно на защите контрабанды материализма и европеизма.

Когда в конце 40-х годов игра эта перестала удаваться, Сенковский потерял всякое влияние и вынужден был уйти из журналистики. Когда после Крымской войны она с успехом возобновилась, Сенковский вернулся в литературу с огромными планами, которые без сомнения были бы осуществлены, если бы этому не помешала смерть.

10

Нападение последовало тотчас же вслед за выходом в свет первого номера "Библиотеки для чтения", в котором под разными псевдонимами или вовсе без подписи было помещено несколько статей Сенковского.

8 января 1834 года А.В. Никитенко, которому по просьбе редакции было поручено цензуровать журнал, заносит в дневник следующую запись:

"С этим журналам мне много забот. Правительство смотрит на него во все глаза... а редакция так и рвется вперед со своими нападками на всех и на все. Сверх того, наши почтенные литераторы взбеленились, что Смирдин платит Сенковскому 15 тысяч в год. Каждому из них хочется свернуть шею Сенковскому, и вот я уже слышу восклицания: «Как это можно? Поляку позволили направлять общественный дух! Да он революционер! Чуть ли не он с Лелевелем и произвели польский бунт». Сам Сенковский доставляет много хлопот своей настойчивостью. У меня с ним частые столкновения..."
Настойчивость Сенковского вскоре должна была уступить место совсем другому настроению. На Сенковского воздвиглась политическая буря.
"Я получил от министра, - пишет Никитенко 16 января, - приказание смотреть как можно строже за духом и направлением «Библиотеки для чтения». Приказание это такого рода, что если исполнять его в точности, то Сенковскому лучше идти куда-нибудь в писари, чем оставаться в литературе. Министр очень резко говорил о его «полонизме», о его «площадных остротах» и проч. Приметив во мне желание возражать, министр круто повернул разговор и немедленно затем отпустил меня... 21 января "министр сказал, что наложит тяжелую руку на Сенковского" [91].
Через пять дней, 26 января, Сенковский был вынужден не только отказаться от редакции "Библиотеки для чтения", но и напечатать в "Северной пчеле" о том, что он снимает с себя обязанности редактора. Столь блестяще начатая карьера журналиста готова была оборваться. Это было тем страшнее для Сенковского, чго, бросившись с жадностью на новое дело, которое, казалось, могло, наконец, удовлетворить его честолюбивые планы, он успел сжечь за собой корабли своей университетской карьеры. Уже в 1827 году скандальная рецензия на книгу Гаммера вызвала недовольство среди деятелей академической науки. После же его фельетонов, после "фантастических путешествий", вышедших в 1833 году и положивших блестящее начало его войне с научными авторитетами, возвращение в академический круг было бы не просто поражением: оно сводило бы на нет решительно все, что было сделано им в России. И он, действительно, готовился к тому, чтобы уехать за границу. Но куда же? Возвращение в Польшу грозило ему нравственным унижением, на которое он вряд ли мог бы решиться. В любой другой стране - все или почти все пришлось бы начинать сначала. Ему были заказаны все пути - кроме одного, на который он, в конце концов, и решился.

Запись в дневнике Никитенко от 27 января прекрасно передает его состояние:

"Князь (Дондуков-Корсаков) возвратил ему просьбу (о разрешении покинуть университет и уехать за границу) и успокоил его тем, что буря, на него воздвигнутая, временная. Буря эта, однако, привела его в ярость, он рассвирепел как тигр, за которым гонялись, уязвляя его. Он весь сложен из страстей, которые кипят и бушуют от малейшего внешнего натиска" [92].
У него хватило, однако, хладнокровия, сняв свое имя с титульного листа, оставить за собой фактическую редакцию журнала. Он еще не считал себя побежденным. Вот что он писал Никитенко в январе 1834 года:
"...Теперь же вы судите сами. Вы меня притесняете в самых невинных и безоружных шутках... а так ли я пишу, в таком ли действую духе? Возьмите критику о французской словесности в 1-м нумере журнала, возьмите то, что я сказал о республиканском Провидении народов, возьмите нынешние статьи о финансах Англии и «Мир и создатель» и все, что я пишу, чтобы показать русским, что у иностранцев не земной рай и проч., и скажите по совести, не должно ли правительство быть мне благодарно за направление, которое я дал своему журналу и понятиям публики? Но чтоб мне верили в публике, надобно, чтобы все видели, что я не имею связей с правительством и что я не льстец. Булгарин потерял свою популярность от этого. Я должен иногда говорить резко и смело и забавно, разумеется, о предметах общих: о пороках, о глупости и проч., иначе мне не станут верить и читать меня не станут. Рассудите вы сами все это и действуйте со мной по совести, и, если вы добрый русский патриот и преданный благу царя, скажите откровенно, что так надобно действовать, и поддержите меня, а не преследуйте" [93].
Сенковский шел на тайную, провокационную связь с правительством, в надежде сохранить за собой хоть видимость независимой позиции журналиста.

Есть все основания предполагать, что его предложение было отвергнуто. Маска православия и самодержавия, которую натягивал на себя Сенковский, была не к лицу ему, и правительство, нещадно преследовавшее его до конца его жизни, это прекрасно понимало. Никакие доносы не могли скрыть его ориентацию на Запад, его высокомерие.

Еще в проекте "Всеобщей газеты" Сенковский высказал убеждение, что основным законом каждого уважающего себя периодического издания является полное отрицание полемики и антикритики и строжайшая вежливость по отношению к своим журнальным соседям. Этот же пункт был поставлен в графу достоинств будущего издания и в прошении Смирдина о разрешении "Библиотеки для чтения" и в самой программе нового журнала:

"«Библиотека для чтения», как журнал, имеющий в виду одну лишь общую пользу читателей, остается совершенно чуждым духу партий и не принадлежит ни к какому исключительному учению литературному. Все благонамеренные и прилично изложенные мнения найдут в ней открытое для себя поприще. Для сохранения важности, приличной изданию, поочередно украшаемому всеми знаменитыми словесности именами, «Библиотека для чтения» не входит ни в какие журнальные споры, не принимает никаких антикритик и не отвечает ни на какие выходки и брани" [94].
После высочайшей резолюции: "Согласен; вообще желательно, чтобы обещание не подражать другим журналам подлою бранью было сдержано" - обещание обратилось в запрещение. А запрещение связало Сенковскому руки. Так со связанными руками он и редактировал в течение 14 лет свой журнал. Так со связанными руками он и вынужден был отбиваться от своих многочисленных врагов - "внешних" и "внутренних".

Но именно это запрещение полемизировать позволило ему не только отбить все нападения, но и утвердить едва ли что не диктатуру в русской журналистике 30-х годов.

Вся гибкость, вся изворотливость, на которые он только был способен, были употреблены на то, чтобы сделать это молчание, это свидетельство непоколебимости журнальной позиции спасительным средством и для того, чтобы отстаивать журнал перед правительством, и для того, чтобы одержать победу над своими многочисленными - и не только литературными - врагами.

Едва только катастрофа грозила журналу, Сенковский тотчас же вытаскивал на свет свой отказ от полемики, - это неоспоримое достоинство "Библиотеки для чтения".

В 1845 году, когда на "Библиотеку для чтения" поступил донос о том, что она отступает от своей первоначальной программы, он написал Никитенко письмо, в котором следующим образом опровергал это предположение:

"«Библиотека для чтения», быть может, единственный из всех журналов, который в течение двенадцати лет не сделал ни малейшего изменения, ни в своем виде, ни в форме, ни в содержании: каковы были первые его книжки, таковы и все дальнейшие. «Библиотека для чтения» всегда строго держалась пределов и духа своей программы...

Никогда «Библиотека для чтения» не входила в споры с другими журналами, никогда не заводила с ними войны (полемика, как вы знаете, значит война), никогда не заводила споров с ними: в «Библиотеке для чтения» принято правилом не опровергать статьи других журналов, не упоминать даже об их существовании, разве только в таком случае, когда можно похвалить их: это правило «Библиотека для чтения» всегда гласно и всенародно проповедовала на Руси и никогда сама от него не отступала" [95].

Уже охладев к журналу и журналистике, но пытаясь еще из своего кабинета руководить журналом, он в 1852 году писал А.В. Старчевскому, который заменил его в редакции "Библиотеки для чтения":
"Я прошу Вас о двух вещах и на них крепко настаиваю:

1. - Чтобы никогда не было антикритик, потому что все это противно высочайше утвержденной программе журнала и моему убеждению, и тому характеру, который я придал изданию.

2. - Чтобы никогда не говорилось о других журналах и не было на них малейших выходок, опоров, упреков и т.д. Чтобы даже о них не упоминалось - разве общими словами, без названия и всегда с уважением или похвалою. Это Алкоран «Библиотеки для чтения»" [96].

До конца своей жизни он понимал выгоды молчания. Но он не всегда молчал - и со связанными руками он ухитрялся отвечать на нападение. Это и было оборотной стороной его журнальной позиции.

Он отвечал мимоходом, как бы случайно, в других отделах, направляя уда,ры не против враждебных статей, но против других статей и книг, принадлежащих тем же авторам.

Запрещение полемизировать заставило его изобрести десятки новых журнальных форм, которые нельзя было назвать ни полемикой, ни антикритикой, но которыми тем не менее он сражался - и не на жизнь, а на смерть.

Можно смело сказать, что запрещение полемизировать выработало в нем настоящего журналиста.

Но кто же были его враги? Против кого он вынужден был вести свою войну - то в открытом поле, то на баррикадах, то оборонительную, то наступательную - и почти всегда победоносную?
 

ПРИМЕЧАНИЯ

1. Казимеж Контрым родился около 1772 года, служил простым солдатом в артиллерии, в 1794 году перешел в гражданскую службу. Был сначала секретарем правления Виленского университета, потом главным его библиотекарем. В 1825 году переехал в Варшаву, где служил в Польском банке. Умер на Жмуди в 1836 году. Контрым был деятельнейшим сотрудником польских периодических изданий в Вильне и в Варшаве. Один из основателей литературно-сатирического "Towarzystwa szubrawcow" и газеты "Wiadomosci Brukowe". Zd. Skwarczynski. Kazimierz Kontrym. Towarzystwo szubrawcow, Lodz, "Ossolineum", 1961.

2. Биографы Сенковского расходятся по вопросу о маршруте его путешествия. По данным П. Савельева ("О жизни и трудах О.И. Сенковского". - О. И. Сенковский. Собр. соч., т. 1. СПб., 1858, стр. XXV), выходит, что Сенковский ехал в Константинополь через Одессу. А.В. Старчевский же в корректурных листах статьи о Сенковском (хранящихся в архиве П.Я. Дашкова в Пушкинском доме) сообщает, что, совершив небольшое путешествие по Волыни и Подолии с тем, чтобы заручиться рекомендательными письмами от графа Н.П. Румянцева, находившегося в ту пору в Гомеле, Сенковский возвратился в Вильну. Намереваясь поступить на службу при константинопольской миссии, он недолго пробыл на родине (успев, однако, жениться на вдове Марии Рудзевич) и уехал в Турцию через Вену и Неаполь. Есть все основания полагать, что последние сведения вполне справедливы. Биография Сенковского, помещенная Старчевским в "Справочном энциклопедическом словаре" Крайя. в сущности говоря, является автобиографией. В письмах Сенковского к Старчевскому, хранящихся в Пушкинском доме, имеются две небольшие записки, которые с полной очевидностью убеждают в том. что обширная статья в словаре Крайя была написана если не самим Сенковским, то под его непосредственным наблюдением и по его материалам.

"Посылаю вам материалов, - писал он Старчевскому в 1857 г., - из которых можете сделать что хотите, прибавив свои мнения, какие угодно, только умоляю умеренно выражаться, потому что пойдут новые вражды... О частной жизни моей покорнейше прошу не помещать ничего более, ни слова более, кроме того, что я сам считаю позволительным сказать публично. Пишу еще кое-что".

На другом письме, кончающемся: "Ну, бог с вами! Хотел написать несколько строк и напорол кучу листков. О вздорном всегда пишется легко. Да поможет вам бог разобрать", - рукою Старчевского приписано внизу: "Для своей биографии".

Установление этого факта имеет значение не столько для маловажного вопроса о маршруте восточного путешествия Сенковского, сколько для целого ряда других, более существенных, вопросов. Статья, напечатанная Старчевским в словаре Крайя, важна как автобиографический итог журнальной деятельности Сенковского.

3. "Путешествие Иосифа Сенковского в восточные края". - "Раmietnik Warszawski", 1820, t. XVIII.

4. "Atheneum", 1898, т. 1 ("Сенковский"). См. также Zd. Skwarczynsk i. Kazimierz Kontrym..., str. 33.

5. Письма Сенковского к Лелевелю напечатаны в "Echo", 1878, февраль-март. См. также "Переписка Сенковского с Лелевелем"- отдельные оттиски из газеты "Западная почта" (Варшава), 1878.

6. "Dziennik podrozy J. Sgkowskiego z. Wilny przez Odessa do Stambulu" ("Dziennik Wilenski", 1819, t. II, str. 565-591); "Dziennik podrozy etc. Opisanie Odessy" (там же, т. 1, 1820, стр. 146-165); "Краткое начертание путешествия в Нубию и Верхнюю Эфиопию" ("Северный архив", 1822, ч. 1, № 1, стр. 70-113); "Посещение пирамид" ("Сын отечества", 1822, ч. XXV, № 1, стр. 16-30); "Перечень письма из Каира, от 11 (22) декабря 1820 г." ("Сын отечества", 1822, ч. XXVI, стр. 64-71); "Возвратный путь из Египта через Архипелаг и часть Малой Азии" ("Северный архив", 1822, ч. 1, № 5, стр. 421- 444; ч. II, № 7, стр. 45-52; ч. Ill, № 16, стр. 301- 320); все путевые дневники Сенковского перепечатаны в его Собрании сочинений (т. 1, 1858).

7. "Способности и мнения новейших путешественников по Востоку". - "Библиотека для чтения", 1835, т. XIII, стр. 112.

8. Ср. "Эбсамбул". - Собр. соч., т. 1, стр. 140.

9. "Воспоминания о Сирии. Затмение солнца". - "Библиотека для чтения", 1834, т. V, стр. 28-30.

10. В.П. Бурнашев. Воспоминания об эпизодах из моей частной и служебной деятельности. - "Русский вестник", 1872, т. II, стр. 670-680.

11. "Энциклопедический лексикон", т. XVI, СПб., 1839 (Дендеры).

12. Граф Вацлав Северин Ржевусский родился в 1765 году, воспитывался дома, на Волыни. После третьего раздела Польши переехал в Вену. В сражении под Аспером (1809) был в рядах австрийских войск. В 1811 году в имении своей сестры, графини Потоцкой, встречался с турецким адмиралом Ремиз-пашой, рассказы которого окончательно утвердили его намерение отправиться на Восток.

В 1817 году он выехал в Константинополь, где прожил около года, находясь в ближайших отношениях с высшими сановниками Порты, с русским посланником гр. Строгановым, французским - Деларивьером, испанским - Гава. В 1818 году отправился в Сирию, посетил Алеппо, Багдад, Дамаск, был в пустыне Нежду, где купил в подарок королеве Виртембергской (сестре императора Павла I) 27 арабских коней, которых с невероятными трудностями переправил в Ливорно. Прекрасно владея арабским языком, он тесно сблизился с бедуинами. Под именем Тадзь-Уль-Фехра, в одежде бедуина, он в течение двух лет скитался по арабскому Востоку, повсюду вырезая свой знак ><, за что был прозван арабами Абд-Эль-Нишаном - рабом знака.

В Алеппо в 1819 году он принял участие в восстании против правительства и, спасшись с большим трудом, вернулся в Константинополь, где и встретился с Сенковским. Впоследствии он долго жил у себя на Волыни, самим образом жизни поддерживая славу о своих восточных приключениях. Во время польского восстания 1830-1831 годов во главе собственного отряда сражался против русских и в мае пропал без вести после дела под Дашовым.

Эта смерть послужила поводом к возникновению новых легенд. О нем писал Мицкевич ("Farys"). Словацкий посвятил ему "Duma о Vaclawie Rzewuskim". "Заметки" Ржевусского были напечатаны в отрывках Луцианом Семинским ("Portrety Literackie". Poznan, 1868). См. также "Исторический вестник", 1880, кн. Ill, статья Н. В. Берга "Эмир Тадзь-Уль-Фехр Абд-Эль-Нишан".

13. "Северная пчела", 1858, № 95. Новые данные о путешествии Сенковского на Восток см. Zd. Skwarczynski Kazimierz Kontrym..., str. 216.

14. Н. И. Греч. Записки о моей жизни. СПб., 1886 (прим. 1).

15. См. "Материалы к истории СПб. университета", т. 1. Пг., 1919, стр. 265. Бумаги, относящиеся к Сенковскому, взяты из ЦГИАЛ, д. департамента Министерства народного просвещения, № 24443. В отношении к Голицыну от 12 июля 1822 года Нессельроде предлагал сделать Сенковского адъюнктом, а тем временем подыскать ориенталиста в Вене.

16. ЦГИАЛ, д. департамента Министерства народного просвещения, № 24443. См. также: П. Савельев. О жизни и трудах О.И. Сенковского. - О.И. Сенковский. Собр. соч., т. 1, стр. XXXIV-XXXV.

17. "О студенте Сенковском, назначенном в профессоры восточных языков". - "Материалы к истории СПб. университета", т. 1, стр. 258.

18. А.Ч. Петербургский университет полвека назад. - "Русский архив", 1888, кн. 3, стр. 143-145.

19. См. прим. 5.

20. A. Bruckner. Dzieje kultury polskiej, t. III. Krakow, 1932, sir. 343-347.

21. П. Савельев. Указ. соч., стр. XXIV.

22. Перепечатаны в "Вестнике Европы", 1820, январь, № 1.

23. "Шляхетство большею частью проводит всю жизнь в сельских домах своих, - писал он. - Постоянной на пользу общую службы, а особливо службы военной, не почитает оно обязанностью, неразлучно соединенною с выгодами своих преимуществ. Обыкновенным препровождением времени шляхетства бывают забавы за стаканами, игра в карты и охота. Достаточнейшие из дворян иногда путешествуют по чужим странам без всякой цели; иные сидят себе дома и ожидают благоприятного случая попасть на значительную должность: ибо постепенное прохождение должностей, начиная с низших, почитают они делом, недостойным своей породы. Недостаточные служат богатым в звании комиссаров, поверенных и так далее; не забывая о своих выгодах, они часто наживают имения, получают на сеймиках должности в присутственных местах и опять становятся нужными людьми для богатых владельцев: ибо тяжебных дел здесь весьма много.

Недостаток промышленности, пренебрежение к рекламам и торговле, глубоко вкорененное в жителях давнишними обычаями и местными нравами, по смыслу которых ремесла и торговля почитаются низкими для шляхетства, - сей, говорю, недостаток промышленности, сие пренебрежение к занятиям полезным ведут благорожденную голытьбу к тяжбам, а владельцев недвижимых имений, неумеющих найти для себя другого дела, ведут они к ябедничеству, которое здесь, как вообще говорят, еще более процветает, чем в губерниях литовских; все же это имеет сильное влияние на нравственный характер здешних жителей, у которых невежество является, как видно, общим достоянием.

Нелюбовь к наукам и чтению можно назвать повсеместною, хотя и не без исключений. Правда, что в разных местах есть много людей, особливо же из достаточных, которые, упражняясь в чтении, имея хорошие сведения, свободны от предрассудков и дурных привычек, заражающих сии прекрасные области; особливо, говорят, это касательно южной части Волыни и всей Подолии. Но сии исключения должны быть весьма незначительны, когда в здешней стране, в нескольких даже губерниях, не было прежде и теперь нет ни одного книгопродавца. Недавно в первый раз поселившийся в Кременце книжный торговец, при всех пособиях со стороны тамошнего лицея, уже, как сказывают, горько жалуется на свои обстоятельства: ему нечем питаться по причине самой медленной распродажи" ("Вестник Европы", 1820, январь, № 1, стр. 23-24).

24. Сергей Бархатцев. Из истории Виленского учебного округа. - "Русский архив", 1874, кн. II, стр. 1180.

25. С. Л. Пташицкий. Иоахим Лелевель как критик "Истории государства Российского" Карамзина. - "Русская старина", 1878, август, стр. 651.

26. "Об устройстве училищ в Белоруссии", № 26262/620; "О пасквильных стихах, открытых в Полотском Пиарском училище", № 24931/527.

27. См. об этом А. Погодин. Адам Мицкевич, т. 1. М., 1912, стр. 60.

28. А. Погодин. Виленский учебный округ. 1803-1831. СПб., 1901, стр. XVII- XVIII.

29. А. Погодин. Адам Мицкевич, т. 1, стр. 60.

30. Вот стихи Добошинского в переводе с примечаниями самого Сенковского - они приложены к его рапорту попечителю С. - Петербургского учебного округа от 11 декабря 1826 года: "Стихи, сочиненные учениками полоцкими в 1826".

"Да будем веселиться и радоваться, товарищи, как на худом пароме, доколе находимся в тюрьме" *.
* Два стиха из песни, сочиненной членами общества "Филаретов" в то время, когда они находились под арестом.
"Наш <великий> князь Константин, который действует всегда скрыто" *.
 * Стих из виленской пасквильной мазурки.
"Товарищи, истребим императорскую фамилию, пусть будет свобода ученикам".

"Да здравствует Янковский" *.

 * Все дальнейшие стихи заимствованы из виленской малыми переменами.
"Да здравствует наша губернаторша ее превосходительство г-жа Горн, с дочерью Шарлоттою, да здравствует сто лет!"

"Да здравствует наш г. Корсаков! Виноват, ослиные уши!"

"Гг. губернские дворяне, пускай дураки рождаются от дураков" *.

* Сие есть негодование на предполагаемое преобразование белорусских училищ, по которому князь Николай Николаевич Хованский полагал духовные училища заменить светскими.
"Лишь бы только здравствовали те, которые нас водят за носы".

"И здравствовал бы г. Шлыков и самый искусный из советников (Ботвинка)".

"Жалко, что Лавринович не возбудит более преследований, проливайте слезы, чувствительные юноши".

"Дурак Визитатор, может быть, что еще его черт возьмет. Дурак, осел..." (последних слов нельзя понять).

На другой стороне повторяются по большей части те же стихи, к коим прибавлены некоторые другие, заимствованные из известной виленской мазурки. В конце дописано:
"Наш господин Визитатор дурак: много про себя думает. С позволения дурак. Не боюсь его... (Здесь находится одно похабное выражение). Да вместе и Дорошкевич. Может статься, что погибель возьмет одного и другого. И. Д. *".
* Буквы И. Д. означают подпись сочинителя, т. е. Иосиф Добошинский.
31. Н. Новоселов. Ревизия проф. Сенковским белорусских училищ в 1826 г. - "Журнал Министерства народного просвещения", 1872, апрель - май.

32. "Balamut Petersburgski", 1832, № 23-26.

33. Э. Моравский. Сенковский. - "Atheneum", 1898 № 1.

34. Цеховский. Kraj. 1906.

35. Е. Ахматова. Осип Иванович Сенковский. - "Русская старина", 1898, август, стр. 329.

36. А. В. Никитенко. Дневник, т. 1. М. - Л., Гослитиздат, 1955, стр. 44-45.

37. "Сенковский был звездою первой величины между преподавателями-ориенталистами. Он не только с увлекательностью и глубокой основательностью объяснял свой предмет, но и вообще побуждал слушателя к ученым занятиям, развивал в нем жажду знаний и содействовал его умственному развитию... Слушатели Сенковского одушевлены были искренним энтузиазмом к чтениям своего профессора; зато и он готов был заботливо помогать каждому из них советом, книгами, рекомендацией" (П. Савельев. Указ. соч., т. 1, стр. XIV). Там же приведен отзыв Сенковского об одном из своих слушателей, вполне подтверждающий это свидетельство. См. также "Донесение О.И. Сенковского попечителю Петербургского учебного округа К. М. Бороздину". - Рукописное отделение Гос. Публичной библиотеки им. М. Е. Салтыкова-Щедрина, собрание автографов, принадлежавших И. В. Помяловскому, отдел "Бумаги В. Г. Григорьева".

«»

38. "Высоко, на высоте, неизмеримой с другими предметами в историко-филологическом факультете, стояло одно преподавание  восточных языков, и это благодаря необыкновенной личности профессора Сенковского. Редко природа одаряет так щедро, как одарила она Сенковского. Память его удерживала, казалось, все, что он когда-либо читал, видел или слышал; ум быстро вникал в сущность каждого предмета, за который он брался и сразу обливал светом то, что было темно для других. При этом игривое воображение, неистощимое остроумие, любознательность без границ и способность к труду неутолимая. Результатом такого соединения сильных и блестящих способностей явились, естественно, при хорошем направлении, данном его образованию с самого детства, огромная начитанность, поражавшая разнообразием и основательностью, глубокое знание языков всех важнейших народов Европы и Азии, вымерших или еще существующих, и умение передавать свои сведения в самой привлекательной форме. В арабском и турецком языках, которые преподавал Сенковский в университете, приобрел он такие сведения, что, заставь его судьба действовать не в России, а на мусульманском Востоке, он был бы в состоянии произвести в арабской и оттоманской словесности точно такой же переворот, какой сделан им был позже в русской" (В. В. Григорьев. Императорский Санкт-Петербургский университет за пятьдесят лет его существования. СПб., 1870, стр. 75).

39. А. В. Никитенко. Дневник, т. 1, стр. 64.

40. "Я даю четыре часа уроков в неделю арабского и турецкого языка, по два часа каждого, - писал он Лелевелю 3 апреля 1823 года, - и сам беру также четыре урока китайского и маньчжурского, в которых, могу уже похвалиться, сделал большие успехи, а также монгольского; два последние даются мне гораздо легче, вследствии сходства с турецким, но китайский до сих пор отнимал у меня дни и ночи; теперь до некоторой степени могу свободно читать на нем... Я имею возможность учиться тибетскому языку, но здесь нет книг; если мне удастся приобрести что-нибудь, то я буду изучать еще и этот язык".

41. "Journal des Savants", 1825, juillet, p. 387-395.

42. См., например, книгу проф. Шармуа "Замечания европейского филолога на письмо Тютюнджу-Оглу". СПб., 1828, и рецензию на нее в "Московском телеграфе", 1829, ч. 25, № 4, стр. 521.

43. "Справочный энциклопедической словарь" Крайя, под редакцией А. В. Старчевского (см. прим. 2).

44. П. Савельев. Указ. соч., стр. IV.

45. Проект реформы народного образования в белорусских губерниях, о котором рассказано выше. В 1829 году Сенковский представил "Проект положения для Отделения восточных, языков и словесностей", осуществленный лишь в 1853 году, после его ухода из Петербургского университета.

46. "Карманная книга для русских воинов в турецких походах", изданная в 1828 и в 1829 годах во время турецкой кампании".

47. П. Савельев. Указ. соч., стр. XVI.

48. Ципринус (псевдоним О.А. Пржеславского, редактора газеты "Tygodnik Petersburgski") - Калейдоскоп воспоминаний. - "Русский архив", 1872, стб. 1993.

49. См. Ф. Вержбовский. К истории тайных обществ и кружков среди литовско-польской молодежи в 1819-1823 году. - "Варшавские университетские известия", 1897, т. VIII (там же литература вопроса).

50. Сенковский действительно намеревался заместить свободные студенческие вакансии в Училище восточных языков молодыми поляками, но оставил это намерение "после того, как нашу молодежь оклеветали" (см. "Русская старина", 1878, сентябрь, стр. 87).

51. "Русская старина", 1903, ноябрь, стр. 334.

52. См. "Русская старина", 1890, март, стр. 684 (записки Мохнацкого о польском восстании).

53. Там же.

54. А. Ч. Указ. соч., стр. 1143-145. См. также А. П. Милюков. О.И. Сенковский. Мое знакомство с ним. - "Исторический вестник", 1880, № 1, стр. 152; "Русский архив", 1873, стб. 663.

55. "Библиотека для чтения", 1834, т. Ill, Критика, стр. 26-27.

56. В.Г. Белинский. Литературные мечтания. - Полн. собр. соч., т. 1. М., Изд-во АН СССР, 1953, стр. 87.

57. "Телескоп", 1833, ч. XIII, стр. 573.

58. "Русская старина", 1903, март, стр. 574 ("Цензура в царствование Николая I").

59. "Дело", 1876, кн. 8.

60. "Письмо Ливонского путешественника". - "Северная пчела", 1834, № 190.

61. "Северная пчела", 1836, № 16-17; там же, январь 1838 г. (№ 17), была опубликована очень любопытная статья о читателе, пытающаяся установить прямую зависимость между читателем - потребителем и литературой - производством.

62. "Библиотека для чтения", 1834, т. П, Критика, стр. 2-4.

63. "Русский вестник", 1871, т. X, стр. 634.

64. Белинский горячо приветствовал деятельность Сенковского в этом направлении. - См. статью "О критике и литературных мнениях «Московского наблюдателя»". - Полн. собр. соч., т. II. М., 1953, стр. 128, 140.

65. "Исторический вестник", 1880, № 1, стр. 155.

66. ЦГИАЛ, № 5948/35 ("О дозволении титулярному советнику Рогальскому издавать журнал под названием «Balamut Petersburgski»").

67. "Balarnub, 1831, № 2.

68. "Русская старина", 1903, февраль, стр. 305.

69. "Брамбеус и юная словесность". - "Московский наблюдатель", 1835, ч. II.

70. O. И. Сенковский. Собр. соч., т. 1, стр. 379.

71. "Записки Кс. Полевого". СПб., 1888, стр. 315.

72. Там же.

73. Там же.

74. O. И. Сенковский. Собр. соч., т. 1, стр. 395.

75. Кроме восточных языков, которые Сенковский изучал вне университета, он "следовал курсам сперва физико-математическим, потом филологическим, нравственным и некоторым медицинским" (Словарь Крайя. Сенковский).

76. К. Веселовский. Русский философ Велланский. - "Русская старина", 1901, январь, стр. 18.

77. О.И. Сенковский. Собр. соч., т. 1, стр. 395.

78. См. об этом П.Н. Сакулин. Из истории русского идеализма. Князь В. Ф. Одоевский, т. 1, ч. 1. М., 1913, стр 123-125.

79. О.И. Сенковский. Собр. соч., т. 1, стр. 390.

80. "Atheneum", 1898, стр. 390.

81. "Русский архив", 1872, стб. 1895.

82. Мохнацкий. Восстание польского народа, т. II, ("...Сенковский, ум которого заключался в том, чтобы высмеивать все польское, а весь патриотизм в том, чтобы не походить на своих предков поляков").

83. "Северная пчела", 1859, № 7.

84. А. В. Дружинин. Собр. соч., т. VII. СПб., 1865, стр. 775 (писано в 1858 г.).

85. П. Савельев. Указ. соч., стр. X.

86. Бернадаки и Богушевич. Указатель статей серьезного содержания, помещенных в русских журналах прежних лет, вып. 2, стр. 3.

87. См. также переписку помещиков в т. VII и XII "Библиотеки для чтения" за 1838 г.

88. См. А. В. Дружинин. Собр. соч., т. VII, стр. 770.

89. А. И. Герцен. О развитии революционных идей в России. - Собр. соч. в тридцати томах, т. VII. М., 1956, стр. 220-221.

90. А. И. Герцен. Собр. соч. в тридцати томах, т. XIV, 1958, стр. 120.

91. А. В. Никитенко. Дневник, т. 1, стр. 133-135.

92. Там же, стр. 135.

93. Рукописный отдел Пушкинского Дома, 18671/CXXIV б. 2.

94. "Русская старина", 1903, март, стр. 576.

95. Рукописный отдел Пушкинского Дома, 18671/CXXIV б. 2, № 6.

96. "Исторический вестник", 1891, кн. XLV, март, стр. 571.
 


Оглавление

Предисловие 
Глава первая 
Глава вторая 
Глава третья 
Глава четвертая

Приложения

В.А. Каверин. "Как я защищал диссертацию" 
"Библиотека для чтения", том 25 (фрагменты) 
Библиография (1986-2003)


Публикуется с любезного разрешения Н.В. Каверина и Т.В. Бердиковой
по тексту издания: В. Каверин, "Барон Брамбеус", изд. "Наука", М., 1966 г. 
В подготовке сетевого издания участвовали десятиклассницы московской гимназии № 1543 Екатерина Абрамова и Валентина Горбик.

VIVOS VOCO!  -  ЗОВУ ЖИВЫХ!